Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
— Не важно, что не комсомолец. Выкладывай.
Во время разговора вошел остроносенький парнишка, с портфелем, быстроглазый, проворный до суетливости, и сел, выжидая.
— Это может привести к разложению курсов, — заключил Федор.
— Комсомольцы есть? — спросил секретарь.
— Двое, — ответил Федор.
— С этими проще — вызовем. А вот с другими…
Остроносенький, вмешавшись в разговор, зачастил, перебив секретаря:
— А вообще сказать, следует ли ковырять личную жизнь каждого беспартийного и комсомольца! Ну выпили — только и всего. Ни кражи, ни хулиганства,
— Нет, не то, — перебил его секретарь. — Речь идет о нормальной работе курсов.
— А я — о людях, — вставил Федор.
— Громкие слова! — выпалил остроносенький.
— Нет, не громкие. Помолчи, пожалуйста, Степанов, — осадил его секретарь и спросил у Федора: — Стенгазета есть?
— Все ясно: никакого противодействия. Упустили мы из виду эти курсы… Плохо… Плохо, — повторил он, что-то записывая. — Будем исправлять, товарищ Земляков. А вы помогайте… Есть здесь такой «клуб» в чайной Климова. Здорово портит… Молодежь портит этот чертов «клуб».
Федор шел в общежитие и думал: «Клуб портит. Как это может клуб портить? И где эта самая чайная Климова? Кто такой Климов? Писать в стенгазету и не знать Климова — нельзя». Федор остановился на тротуаре и сказал вслух сам себе:
— Пойду к Климову.
Он проходил через базарную площадь.
Камни, как сковороды, пышали жаром. Солнце жгло все: плюнь на железо — зашипит. Гремучим стал песок. Нет-нет да и поднимется столбом пыль и завертится высоким вихорьком. И снова не шелохнет. Белохлебинская публика жалась в бульвар, в горсад, к реке. А в базарных рядах дышать трудно: высыхающий конский навоз дымился, превращаясь в пыль, несло тухлым мясом.
Мальчик лет двенадцати, вожак слепого, уже в который раз выкрикивал:
— Только за десять копеек! За десять копеек всю правду жизни можно узнать! Только за десять копеек!
Кто-то из деревенских молодух сунул в руку слепому гривенник, а он, открыв книгу с выпуклыми точками, забегал по ней пальцами, чувствительными и нежными, нащупывая «правду жизни».
— Счастье близко, — услышал Федор слова слепого. — Он полюбит. Хотя недоброжелатели стараются не допустить вашего счастья. Берегите свою любовь…
«Не все люди пользуются ложью так честно, как слепой», — подумал Федор.
А из-за угла вышел еще слепой — баянист. Он сел на ящик, принесенный мальчиком-вожаком, и растянул баян. Звуки музыки перемешивались с гомоном людским и умирали там, где-то в пыли, за мясными рядами. Слепой запел под баян:
Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет.Тесным кружком столпились обыватели вокруг баяниста, оставив гадальщика. Несколько монет уже лежали в блюдце певца-музыканта.
А неподалеку бабы спорили из-за молока.
— Ты, гадюка, прокислым молоком торговать?! Только поставила на плиту, а оно свернулось, чтоб тебя разорвало!
— Гражданочка, не орите! Посуду мойте хорошенько, а не губами шлепайте! Пришла тут!
— Горшком ее по голове!
— Я — в милицию! Я ей — суке!
— Пирожки горя-а-ачие! Вот пирожки!
— Квас баварский! Квас баварский! Первый сорт! Пять копеек!
Мальчишка, шнырявший в толпе с ведром воды и кружкой, тоненько кричал:
— Ка-аму ха-алоднинькай ва-адички-и?! Капе-ечка — круужичка-а! Ка-аму ха-алоднинька-ай ва-адички-и!
Пыль кружилась. Солнце жгло и жгло. Торговки, как вороны, раскрыли рты, утирая пот рукавами, мешками, фартуками. Шел пьяный, качаясь, как человек без костей, и орал песню.
А дальше — открытые ларьки частных торговцев перемешивались с кооперативными ларьками и киосками, которые, будто нарочно, лепились к частникам, окружая их, притесняя, не давая разворота. Частники разных национальностей: русские, евреи, армяне, татары, грузины и невесть еще какие — почти все не здешние жители. Ползли они по Советскому Союзу от родных мест подальше, туда, где еще их не знали. А такие же белохлебинские где-нибудь в другом уезде приживались в погоне за легкой наживой.
Выйдя с базара, Федор обернулся, посмотрел на всю сутолоку и тихо произнес:
— Нэп.
Чайную Климова он отыскал быстро. Теперь он знал, куда надо идти.
…Часов в девять вечера Федор побрился, надел чистую рубашку и галстук, начистил до блеска уже довольно потрепанные ботинки. Все это он делал так, как готовились к посещению «клуба» прочие его сожители. На вопросы товарищей угрюмо ответил:
— Был там, где меня уж нет. А иду в чайную Климова… В «клуб».
Все переглянулись в недоумении: случай небывалый! А когда он ушел, Чесноков сказал:
— Этот нарежется теперь, как сапожник, — один пошел. Не удержался. Он же говорил, что здорово пил когда-то.
Длинный Епифанов пожалел:
— Встретить его надо, ребята, часиков в двенадцать.
— Рано в двенадцать, — возразил Чесноков.
Чайная Климова помещалась в нижнем этаже двухэтажного дома, неподалеку от базарной площади.
В передней комнате Федор сел за стол и осмотрелся. Здесь пили чай из: толстых эмалированных чашек, ели колбасу и селедку. Крестьянин с крестьянкой, распотевши, просили еще один чайник; двое рабочих в замасленных рубашках сидели у пустой бутылки из-под водки и горячо о чем-то спорили; в углу — человек в очках и поношенном пальто жадно ел вареную рыбу; двое мальчиков пили чай, аппетитно откусывая черный хлеб. За столами разные люди разных возрастов заняты едой и чаепитием. Ничего плохого.
К Федору подошел официант в замусоленном фартуке и с грязным полотенцем на руке и спросил заученно:
— Чего изволите?
— Поужинать.
— Не успеете, товарищ. Чайная закрывается… — он посмотрел на часы, — через восемь минут. Так, пропустить одну стопку рыковки, закусить — вполне возможно… Прикажете?
— Стакан чаю.
«Что ж здесь плохого?» — мысленно спрашивал себя Федор. Ему показалось здесь все просто и обыкновенно. Но вдруг он увидел, как двое чисто одетых мужчин прошли через чайную и скрылись за портьерой, закрывающей дверь в другую комнату. Оттуда послышался голос: