Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
— Да я верю. Как же не верить — верю. Мы с Федей-то с вашим беседовали и с Иваном Федоровичем беседовали.
— Ну и как же думаешь?
— Я-то? Как я думаю? Да никак не думаю. — Он почесал за ухом, потом почесал концом хворостины лошаденку и добавил, видимо, самое сокровенное: — Тут я — хозяин. Лошадь есть, соха есть. А там-то — кто ж ее знает, как оно… Куды ж денешься — боязно. Карахтер у меня такой, куды ж денешься.
— Да ведь надо же что-то решать. За тебя никто решать не будет. Небось все-таки что-то надумал?
— Я-то? Что я надумал? Да ничего я не надумал.
Такая тонкая, по мнению Виктора,
— Ну, Машка! Ну что ты воображаешь из себя? Давай, давай — вставай, нечего. — Он пытался ее поднять, тормошил за хвост, но она лежала, вытянув голову и вздыхая, видимо, от отчаяния.
1
Обжи— оглобли сохи.
Миша помог Виктору отпрячь ее из сохи и поднять. Они оба натужились, а Виктор немилосердно тянул вверх за хвост, приговаривая:
— Ох и воображенья у тебя, Машка! Уму непостижимо!
Надо полагать, не обвинение хозяина в излишнем воображении подействовало на лошаденку, а просто кобылице, вероятно, стало нестерпимо больно: она кое-как поднялась сначала на передние ноги, посидела так, посидела по-собачьи и с натугой встала на все четыре ноги. Виктор привязал ее к телеге.
— А ты ее пусти попастись. Видишь, трава на столбе хороша, — посоветовал Миша.
— Вижу. Только пущай отстоится, а то опять упадет… Отстоится маненько, а я ей травки нащипаю. — Он стал щипать весеннюю травку, зеленящую руки и рукава. — Пущай-ка глотнет разок-другой, тогда пущу… А вечерком, холодочком, попашу маненько. Как ты думаешь?
— Я тоже так полагаю, — ответил Миша.
Он шел от Виктора по полю, опустив голову, и все повторял в мыслях: «Вот и построй его, социализм. Вот и построй». Так он шел и шел вдоль столба. И думал. Только у грани землепользования Паховки, где прорезанная через все поле дорога-столб уже кончилась, он остановился в недоумении: перед ним, на той стороне, на земле чужого села, пахал Василий Петрович Кочетов. Миша подошел к нему, поздоровался и сказал:
— А ведь это земля-то не нашего села, а козинская.
Василий Петрович расправил бороду, пожал Мише руку, поправил на лошади сбрую, поднял рычагом лемех одноконного плужка, подогнал упряжку к телеге, к овсу и только тогда ответил:
— Не наша. Правильно, не наша. А я одну десятинку-то все же снял. Она тут у них дальнопольная — все равно пустует. Одну третью часть хозяину отдам, по уговору.
— И Володя согласился? — спросил Миша.
Василий Петрович замялся.
— Володя не знает, — ответил он наконец после замешательства. — Не говори ему, Михал Ефимыч, пожалуйста… Ну чего вам от этого? Ну засею лишнюю десятину, ну прибавится хлеба и мне и государству — чего вам надо? А тут Анюту, может, придется отдавать замуж… Где деньги? В поле деньги.
— Да я не очень обвиняю, — как-то неуверенно и примирительно сказал Миша (отец же Анюты перед ним!). — Но ведь все увидят и скажут плохо: хочет нажиться, мол.
— А кто увидит? Я до утра вот попахал, а в ночь засею. Днем на своей земле буду работать. По-моему, пусть бы каждый засеял по лишней десятине — и хлеба будет больше.
Миша ничего на это не ответил, но внутренне соглашался. Хлеба надо много. Кто его будет делать? Конечно, не Виктор, а Василий Петрович Кочетов на своей доброй и могучей битюжанке, такой прелестной и умной, выносливой. Она вот выдержала ночь работы, будет работать и днем, будет работать еще ночь — сколько хочешь, только корми и пои вовремя. И сам Василий Петрович, с нею вместе, не отстанет. Он вырастил ее с жеребеночка — она не подведет. Если ему, скажем, надо покурить, то она сама доедет до конца загонки, сама повернет и сама же въедет в новую борозду, без огреха, благо что трехколесный плужок такой устойчивый, как черепаха. Если хозяину во время уборки приходится ночью возить снопы, то он прямо от дома ложится в телеге спать, а битюжанка сама приедет к своим копнам и постучит копытом, роя землю: дескать, приехали, вставай. На такой-то лошади да не работать! Конечно, никакого наемного человека Василий Петрович приглашать не будет и на эту десятину, а земле хочется быть живой. Ой как ей хочется! А все заполье козинцев пустует. Жаль Мише землю. И он промолчал. Только много месяцев спустя Миша понял, как необходимо было предостеречь Василия Петровича от неверного шага.
Но что случилось, то случилось. После Миша тихонько сказал об этом Андрею Михайловичу, а тот подвел итог очень просто:
— Да что он — кулак, что ли, какой? Небось лишней десятиной закона не растопчет. Его и закон надо тоже понимать. От сельхозналога он скрывать не будет — не такой мужик: по осени все скажет точно. Все будет в норме. А хлеб все равно продаст в государственный закром. Пусть.
Но этот разговор был два дня спустя. А в то утро Василий Петрович переехал с запольного участка, Миша же пошел дальше. Он заходил к каждому на полоску, беседовал, «закидывал удочки» насчет колхоза и иной раз подолгу задерживался у телеги, горячо споря. К вечеру он поел все, что было в узелке, а есть снова хотелось. Он был молод, совсем не уставал, ему только хотелось есть.
И надо же было встретить Анюту Кочетову с полной корзиной продуктов, которые она несла отцу. Она не могла скрыть радости и воскликнула:
— Ах ты, Мишка-медведь! Ты чего тут?
— А ты чего тут?
— Папаше еду несу. Ночью будет сеять.
— Холодно сейчас пока ночевать-то.
— Он у нас такой — не боится ни холода, ни жары.
— Ночью будет работать? — уточнял Миша.
— Будет.
— Чего у тебя в корзине? — Миша отвернул чистую холстинку и увидел пирожки (он сначала почуял их, а потом уж увидел).
Анюта вынула пирожок и подала Мише со словами:
— Небось голодный?
— Не очень, — ответил Миша и стал тут же уплетать ароматный «пирожок» весом примерно в полкило. — Не очень голодный, а есть хочется здорово.
— Ну, я пойду, наверно. — Анюта сказала это так, что не понять было — то ли она спрашивала, то ли утверждала, что пойдет обязательно и немедленно.
— А я тут подожду, — без обиняков сказал Миша. — Сяду вот тут на бурьянок, у столбика, поем пирог и подожду. Пойдем вместе в село. Ладно?