Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
— А вы, Василий Петрович, дайте взаймы Виктору на две десятины, — предложил Миша. — И у нас тогда он — с плеч долой.
— Дело сумнительное, Михаил Ефимыч: Витька на своей коростовой кляче наковыряет кое-как — пропали семена! — ни себе ни людям. А я в дело произведу. Согласен так: Витьке взаймы на десятину, а другую десятину, лишнюю, сам засею. Мог бы я, конешно, и по-другому: вместе с Виктором засеять, пополам, но лошадь у него чесоточная, а у меня матка в племенной книге записана. Не могу.
Наконец вмешался и Володя.
— Нет, папаша, лишней земли сеять не будем — разговоров не оберешься.
Василий Петрович усмехнулся так,
— Не будем — значит, не будем. Еще по одному.
Все выпили по второму.
— Ну так как же все-таки с излишками-то? — спросил Крючков.
— Ладно. Дам Виктору на десятину, — ответил Василий Петрович. — Запиши ему, Михаил Ефимыч. И пусть расписку даст, с печатью. А девять пудов пока задержу.
— Это зачем же, папаша? — недовольно спросил Володя.
— А затем: неизвестно, как дело с озимыми будет. Ну-ка да пересеять придется? Что тогда делать? Бегать по людям да кланяться? «Дя-аденька-а, да-ай семен-ко-ов!» Так, что ли, по-твоему? Непорядок.
Доводы были неотразимы.
Обход села по учету семян прошел спокойно. Такого боя, как у первой тройки, не было.
Когда же уходили от Василия Петровича, Миша чуть-чуть задержал ладонь Анюты в своей руке. И это тоже было для нее понятно.
Весной, во время сева, Мише Землякову было трудно. Сначала он бился за то, чтобы все посеяли в тех полях, где надо. Но каждый был сам себе хозяин, а уговоры Миши не всегда действовали. «Я хозяин на своей земле» — было чуть ли не лозунгом тех дней в поле. После того как хлеб Сычева распределили по дворам, Миша беспокоился и о том, чтобы семена были высеяны, а не пошли на еду. И то и другое ему не очень-то удавалось. Вдруг какой-либо «хозяин своей земли» заявлял, что девять пудов пшеницы на десятину — это много, что он высеял семь пудов, а остальные два пуда смолол, потому что «ребятишкам тоже надо жрать», и никому, дескать, нет до этого дела: взял девять пудов и отдам девять пудов. Миша нервничал, бегал от зари до зари по полям своего села и двух соседних (его же агрономического участка), проверял, убеждал, доказывал. А пользы было от этого чуть. Каждый был сам себе хозяин. Даже журнал такой выходил в Москве — «Сам себе агроном», и его выписывал не только Сычев, но и Кочетов и некоторые другие. Сам себе хозяин! Что же мог сделать молодой агроном с таким огромным числом хозяев, меряющих все по своему вкусу? При этом понятие о хозяйствовании на земле было иногда странным: «Было бы что пожрать до нови да хватило бы на семена». Если же ребятишкам нечего одеть и обуть, то говорилось просто: «Пусть на печке сидят». Но ведь печка хороша тогда, когда она топится, — на холодных кирпичах голой задницей недолго насидишь, все равно выскочишь на улицу и будешь бегать, пока посинеешь и задрожишь, как цуцик.
Миша и это все знал. Леса поблизости нет — одна степь кругом; топки, кроме кизяков, нет ни палки. А сколько их, кизяков, от одной коровы-то? Пустяк. Вот и ходят женщины в степь собирать бурьяны, общипанные ветром и морозами. Наберут по охапке, свяжут их утирками, чтобы плечо не резало, да и тащат на горбу за пять — семь километров. Когда Миша видел зимой такую вереницу вьючных баб, ему казалось, что где-то кто-то забыл о них как о людях. Баба сама принесет, баба двужильная — она все может. И Миша, проходя по полям, вспомнил о прошедшей зиме, такой трудной насчет топлива. «Сколько же времени будет продолжаться с человеком бесчеловечье? И сколько времени потребуется, чтобы человек осознал себя человеком?» По молодости своей он иногда приходил от этого в уныние, но ему страстно хотелось изменить жизнь села.
В тот день весны Миша спешил обойти поле. Сеяли просо, и надо было кому-то подсказать, с кем-то даже поругаться (без этого невозможно, если человек не понимает русского языка), а кого-то похвалить и выставить примером.
Агроном шел по пашне. Там и сям виднелись одиночные или парные запряжки, тащившие плуги или сохи. Каждый пахал и сеял свою полоску, ревниво оберегая межу с бурьянами. Иной раз казалось, что лошадь, соха и человек плывут над землей, покачиваясь в волнах марева, потом пропадают и появляются вновь где-то вдали. Марево обманчиво. Поэтому конь и соха иногда появляются сначала в воздухе, а потом уж спускаются на землю. Вчера был дождь, сегодня марило и припекало с утра, — значит, быть еще дождю, а это в дни просяного сева благодать великая. Миша верил, что вот уродится много хлеба, люди будут довольны и все как один войдут в колхоз. И сразу, казалось ему по наивности, будет хорошо, сразу исчезнет бедность и униженность.
С этими мыслями он и подошел к Виктору Шмоткову. Тот пахал под просо. В старую, поскрипывающую в расклинках соху была запряжена маленькая чесоточная и тощая лошаденка. Она еле тащилась, то и дело останавливаясь и оглядываясь просяще и безропотно.
Но — странно! Виктор, подъезжая, улыбался Мише и приветливо кивнул головой. А когда поравнялся с ним, вытер руку о засаленные брюки и подал ее селедочкой, как и обычно. Он был весел, черт возьми!
— Ну, как они, дела-то, Виктор Ферапонтович? — спросил Миша.
— Вполне допустимо. Думал, она и не потянет, — он указал на лошадь, — а она, брат ты мой, как битюг. Скажи, откуда и прыть! И тянет и тянет, тянет и тянет — до без конца. Уму непостижимо, что за лошадь. А тут, вишь, теплынь, да марь, да солнышко, да жаворонки разные и тому подобные суслики свистят. Жить вполне возможно. Жить можно.
Виктор радовался, а Мише было жаль его. Он спросил:
— Виктор Ферапонтыч! Ну что ты хорошего увидел? — И начал объяснять: — Лошадь — кляча, обувка-одежа на тебе — от каменного века, хлеба от нови до нови не хватает. Только звание — середняк. Дохлое дело, скажу я тебе по душам. Тебе-то только и спасенья от нужды — в артель. Слыхал же небось, кое-где организуются уже? Как ты думаешь?
— Я-то? Как я думаю? Да никак не думаю. — Виктор пытался «заливать»: — Ты вот говоришь, Михаил Ефимыч, обужа-одежа плоха. Не понимаю. Рубаха — только три латки, портки — только два года от роду. Какую еще мне одежу надобно? Не юрист я и не… агроном, — он явно намекал на толстовку Миши с галстучком «индючок», маленьким и красненьким.
— Ты привык к плохой жизни, Виктор Ферапонтович. И не хочешь понять, что один ты не вылезешь. Никогда.
— Ну? — спросил Виктор удивленно.
— Ей-богу!
— Оно конешно. Хлеба у меня маловато. Трое ребятишек, да баба, да я — пятеро. Много. Куды ж денешься, много. По пуду в месяц — пять пудов, а на год… двенадцать на пять… двенадцать на пять… десять на пять — пятьдесят, да два на пять — десять… Это на всю-то семью — шестьдесят пудов одного хлеба, не считай только пшена, масла. Куды-ы там! Плохо.
— Вот видишь? Надо же искать выход. А он, выход, только в колхозе. Нету больше путей, Виктор Ферапонтыч. Поверь.