Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
— Лежу, — ответил тот, сразу оценив его состояние. — По двору все управил, газету прочитал. И вот лежу.
— А надо бы не лежать.
— Учту, — так же спокойно сказал Дыбин.
— И учти: Федька — булгахтером в кооперативе, третий день, а мы и не слыхали.
Игнат встал. Сел на койке, посмотрел на Сычева и вдруг захохотал.
— Ты что, Игнат Фомич, ржешь? Тут на душе черт когтями чертит, а ты в смех, — еще пуще обозлился Сычев.
— Так это же прелесть! — воскликнул Игнат, успокоившись от смеха. — Вы продадите им мельницу, а мы протрубим похвалу Федьке за рост кооператива. Это же начало контакта.
Сычев непонимающе выпучил глаза, а Игнат переспросил:
— Что? Не понимаете?.. Искать контакта, идти на сближение,
— А потом?
— А потом видно будет. Сейчас их шайка дружная. Надо вбить клин. Разногласие. Тут им и решка. Тогда мы — хозяева.
— Ты, Игнат Фомич, как поп: насквозь человека видишь, — пробурчал Сычев примирительно.
— А как там с этой?.. — игриво поинтересовался Игнат.
— Тося, — ответил Сычев.
— Фамилия?
— Жилина.
— Значит, Тося Жилина. Порядок, — удовлетворенно заключил Дыбин.
Вечер они провели снова вместе. Играли с Лукерьей Петровной в подкидного. Ни о какой политике не говорили. Оставаясь «в дураках», Игнат дважды лазил под стол и кукарекал петухом, что у него получалось совсем недурно.
— Ничего, — успокаивал его Сычев. — В карты не везет — в бабах повезет. Так всегда получается.
Потом пили чай. Игнат рассказывал о тюремной жизни, о далекой Сибири. Говорить об этом он мог часами, а слушали его с большим интересом. Спать они легли лишь в двенадцать часов. На селе так поздно никогда и никто не ложится.
Во сне Сычев видел громадные леса, запорошенные снегом. И он шел по этим лесам один, утопая в снегу по пояс, выбившись из сил, а кто-то за ним гнался, хватал за шиворот. Семен Трофимыч, боясь оглянуться, все торопился, торопился и падал в снег. Лишь одна Лукерья Петровна слышала, как он во сне дважды произнес полушепотом одно и то же слово:
— Сибирь… Сибирь…
Он вспотел, сбросил во сне одеяло и тяжело дышал.
— Семен! Семен! Проснись! — растолкала она его.
— А? Что? Ты кто?
— Что с тобой? Семен, окстись.
— Свят, свят! — перекрестился он, бормоча, — В каких-то лесах заплутался.
Лукерья про себя читала молитву, чтобы отогнать нечистого от мужа. Она гладила Семена по бороде, спуская ладонь на грудь, и шептала: «Да воскреснет бог и расточатся врази его…»
Под ласковой рукой супруги Семен снова уснул.
— Страшен сон, да милостив бог, — проговорила тихо и успокоительно Лукерья.
Снова все утихло до утра. Хозяином в той хате был ночной мрак.
Март-бокогрей все больше и больше хозяйничал на земле. Ночью морозцы стягивали все, что успело растопить солнышко; к рассвету ажурным кружевом висели острячки на гребнях сугробов и иногда, осыпаясь, тихонько шуршали. То были последние шорохи зимы. Может быть, она еще разок-другой и тряхнет мокрой метелью, но все равно это — уже последний бессильный и безнадежный порыв. Все равно к середине дня на солнечной стороне идет веселая капель и где-то под снегом нет-нет да и зажурчит приветливый еще невидимый ручеек. На солнцепеке тает, в тени мороз. Весна напирает дружно и говорливо, зима же уступает нехотя, ночами недовольно шурша или пуская в атаку тучи сырого снега. Но что такое мартовский снег? Пустяк. Одна видимость. Глянуло солнце и — нет того снега-однодневки, а весна еще пуще берет за бока зиму. Правда, пока что берет ее за один бок, за тот, которым она стоит к весне. Глянешь на ригу, а на ней два времени года: на припеке — снега нет ничуть, даже парок от земли идет, а на противоположной стороне — мороз и сугроб. Потому-то и зовется март «бокогреем», что он хватает зиму за один бок. Но нет жизни однобокой зиме — тает она не по дням, а по часам, убывает и наконец разваливается уже безропотно. И слышно сначала только ручьи, а потом… Э, да разве ж можно когда-нибудь описать, что «потом»! Потом весна взрывается с гомоном и звоном как-то сразу. Выйдешь вот так из хаты утречком, а солнце уже подпекает помаленьку, и, оказывается, мороза-то ночью совсем не было; в воздухе висит музыка: позванивает ручеек, поет небо сотней жавороночьих трелей, голосисто хлопочут плодовитые куры-несушки, да так стараются, что кажется, важнее нет дел ни у кого на свете; каркнет, приветствуя теленка, грач; заржет где-то на другом конце села жеребец, откликаясь на призывный и страстный голос кобылицы. И нет уже капели — все стаяло с крыш хат, сараев и амбаров, а там, на крышах, включились в общую симфонию стаи воробьев. Земля и небо поют. И все это вместе — музыка, прелестная, родная, близкая русскому сердцу. И хочется плакать от радости, оттого, что жизнь так хороша!.. Разве ж возможно описать это словами когда-нибудь и кому-нибудь. Каждый новый год — новая весна, и входит она в человека тоже каждый раз по-новому. Может быть, придет на землю — придет! — великий композитор и напишет «Весну» так, что люди будут смеяться и плакать слезами радости, счастья, надежды и взаимной любви. Это случится в то время, когда ненависть и злоба уйдут с земли. А пока и весной кто-то ненавидит кого-то, кто-то кому-то изменяет, кто-то где-то голоден, а кто-то слишком сыт. Только весна все равно идет своим чередом, растаптывая и уничтожая зиму. Хорош месяц март-бокогрей! Очень хорош!
И в Паховке разные люди встречали весну по-разному. Виктор Шмотков, например, в один из таких дней вышел из хаты, стал и сразу почуял: весна пришла! Совсем пришла. Он замер от гомона, появившегося невесть откуда вместе с теплом. Потом задрал одно ухо шапки, пережившей несколько зим, и слушал небо, скособочив голову. Долго слушал, будто стараясь точнее установить — правильно ли поют в этом году жаворонки, а заключил так:
— А что? — спросил он сам себя и тут же ответил: — Жизнь хоро-ошая! Жить на земле вполне допустимо. Куды ж денешься.
Хотя он сказал эти слова вслух сам себе, но посторонний все равно не понял бы того, что Виктору хочется жить хорошо. Очень хочется. Однако и в эту весну у него нет семян — нечем сеять, а на лошадь напала короста. Да и хлеба у него осталось всего на месяц, не больше. Но жить надо, потому что жизнь на земле хороша. А скажи он кому-либо ту же фразу, которой он встретил весну, засмеют, скажут: «Виктор глуп». Нет, вы попробуйте поживите так, как прожил Виктор Ферапонтович Шмотков, тогда поймете, что означают слова: «Жить на земле вполне допустимо». Великий оптимизм нужен для этого.
А где их брать, семена? Где его брать, хлеб? Семен Трофимыч, конечно, даст под проценты — под пятый пуд, но очень уж не хочется к нему идти. Кроме сельсовета, некуда обращаться, но и там никаких семян нет: сказали, ссуды в этом году не будет на наше село. Виктор колебался: куда идти — в сельсовет, где нет семян, или к Сычеву, где есть семена; к Сычеву — налево, в сельсовет — направо. Пошел было налево, да раздумал, вернулся, передвинув треух с левого виска на правый. После длительных раздумий и в сельсовет не пошел, а стал разыскивать агронома. Сначала ему надо было узнать, годится ли у Крутого земля под просо. Если годится, то на ту десятину потребуется только полтора пуда семян, а если не годится, то овса-то надо восемь пудов — уйму! — а пшеницы и того больше. «Уму непостижимо, — ужасался мысленно Виктор. — Придется двух овечек продавать… Жаворонки, конечно, поют хорошо, а овечек-то продавать».
В тот день Виктор не нашел агронома: в сельсовете сказали — поехал верхом в Оглоблино. Около кооператива Виктор подсел на бревна к группе крестьян да и проторчал здесь до обеда. И уйти было невозможно, потому что негласно обсуждался вопрос о семенах. Василий Петрович Кочетов, отец Володи, уверял, что ему Михаил Ефимович Земляков говорил, будто по всему селу не хватит семян полтыщи пудов, и что точно подтвердил: ссуду не дадут — своего хлеба в селе достаточно.
Он так и закончил:
— Семенов не хватит, ссуды не будет.