Собрание сочинений. Пробуждение: Интерлюдия; Сдается внаем
Шрифт:
Она вздохнула, засмеялась, сказала:
– Ох, Джон!
Маленький Джон сказал критически:
– По-твоему, Бэлла, например, красивая? По-моему, нет.
– Бэлла молода; а это уже много.
– Но ты выглядишь моложе, мама. Если о Бэллу стукнешься – больно. Да, по-моему, не была красивая, я помню, а мадемуазель так чуть не урод.
– У мадемуазель очень приятное лицо.
– Это да, приятное. Мне так нравятся твои лучики, мама.
– «Лучики»?
Маленький Джон тронул пальцем наружный уголок ее глаза.
– Ах это? Но ведь это признак старости.
– Они бывают, когда ты улыбаешься.
– Раньше
– Все равно, они мне нравятся. Ты меня любишь, мама?
– Люблю, конечно люблю, милый.
– Очень-очень?
– Очень-очень.
– Больше, чем я думал?
– Больше, гораздо больше.
– Ну, и я так. Значит, поровну.
Внезапно осознав, что еще никогда в жизни не высказывался так откровенно, он сразу обратился мыслью к сэру Ламораку, Дику Нидхэму, Геку Финну и прочим мужественным героям.
– Показать тебе кое-что? – сказал он и, выскользнув из ее объятий, встал на голову. Потом, вдохновленный ее явным восхищением, влез на кровать и перекувырнулся головой вперед прямо на спину, ничего не коснувшись руками. Это он проделал несколько раз.
Вечером, осмотрев все, что они привезли, он обедал, сидя между ними за маленьким круглым столом, за которым они всегда ели, когда не бывало гостей. Он был до крайности возбужден. Его мать переоделась в светло-серое платье с кремовым кружевом вокруг шеи; кружево было из маленьких крученых розочек, и шея была темнее кружева. Он все смотрел на нее, пока наконец странная улыбка отца не заставила его поспешно переключить внимание на лежавший перед ним ломтик ананаса. Спать он отправился позднее, чем когда-либо в жизни.
Мать пошла с ним в детскую, и он стал раздеваться нарочно медленно, чтобы она подольше не уходила. Оставшись наконец в одной пижаме, он сказал:
– Обещай, что не уйдешь, пока я молюсь.
– Обещаю.
Встав на колени и уткнувшись лицом в постель, маленький Джон торопливо зашептал, время от времени приоткрывая один глаз, чтобы взглянуть, как она стоит – совсем тихо, с улыбкой на лице.
– «Отче наш, – так вышла последняя молитва, – иже еси на небесех, да святится Мама твоя, да Мама царствие твое яко на небеси и на земли. Маму насущный даждь нам днесь и остави нам долги наши на небеси и на земли и должником нашим; ибо твое есть рабствие и сила и слава во веки веков. Амам! Берегись!» – Он подскочил и на целую минуту замер у нее на груди. Улегшись, он все не выпускал ее руку.
– Дверь не будешь закрывать, да? Ты скоро придешь, мамочка?
– Надо пойти вниз поиграть папе.
– Это хорошо, я буду слушать.
– Надеюсь, что не будешь. Тебе надо спать.
– Спать я каждый вечер могу.
– Что ж, сегодня такой же вечер, как и всегда.
– Ну нет, сегодня совсем особенный.
– В совсем особенные вечера всегда спится крепче.
– Но если я засну, мама, я не услышу, как ты придешь.
– А я тогда зайду поцеловать тебя, и если ты еще не будешь спать, ты меня увидишь, а если уже заснешь, все равно будешь знать, что я приходила.
Маленький Джон вздохнул.
– Ну что ж, – сказал он. – Придется потерпеть. Мама!
– Да?
– Как ее зовут, в которую папа верит? Венера Анна Диомедская?
– Ох, родной мой, Анадиомейская!
– Да. Но у меня есть для тебя имя гораздо лучше.
– Какое, Джон?
Маленький Джон робко ответил:
– Гуинивир. Это из «Рыцарей Круглого
Глаза матери смотрели мимо него, словно уплывали куда-то.
– Не забудешь зайти, мама?
– Нет, если ты сейчас заснешь.
– Ну, значит, сговорились.
И маленький Джон зажмурил глаза. Он почувствовал ее губы у себя на лбу, услышал ее шаги, открыл глаза, увидел, как она проскользнула в дверь, и со вздохом снова зажмурился.
Тогда потянулось время.
Минут десять он честно старался заснуть, применяя давнишний рецепт Да – считать уложенные в длинный ряд репейники. Казалось, он считал уже много часов. Наверное, думал он, ей время прийти. Он откинул одеяло.
– Мне жарко, – сказал он, и его голос в темноте прозвучал странно, как чужой.
Почему она не идет? Он сел. Надо посмотреть! Он вылез из кроватки, подошел к окну и чуть-чуть раздвинул занавески. Темно не было, но он не мог разобрать, наступил ли день, или это от луны, которая была очень большая. У нее было странное, злое лицо, точно она смеялась над ним, и ему не хотелось смотреть на нее. Но, вспомнив слова матери, что лунные ночи красивы, он продолжал смотреть. Деревья отбрасывали толстые тени, лужайка была похожа на разлитое молоко, и было видно далеко-далеко – ой, как далеко, через весь свет! – и все было необычное и словно плыло. И очень хорошо пахло из открытого окна. «Вот был бы у меня голубь, как у Ноя», – подумал он.
Луна была лунистая, светила из-за тучИ, круглая и светлая, бросала яркий луч.После этих стихов, которые пришли ему в голову совершенно неожиданно, он услышал музыку, очень тихую – чудесную. Мама играет! Он вспомнил, что у него в комоде припрятано миндальное пирожное, достал его и вернулся к окну. Высунувшись наружу, он то жевал пирожное, то переставал, чтоб лучше слышать музыку. Да говорила когда-то, что ангелы небесные играют на арфах, но это, наверно, куда хуже, чем вот как сейчас: мама играет в лунную ночь, а он ест миндальное пирожное. Прожужжал жук, у самого лица пролетела ночная бабочка, музыка кончилась, и маленький Джон втянул голову в комнату. Наверно, она идет! Он не хотел, чтобы его застали на полу, залез опять в постель и натянул одеяло до самого носа. Но в занавеске осталась щель, и сквозь нее вошел лунный луч и упал на пол в ногах кровати. Маленький Джон следил, как луч двигается к нему медленно-медленно, как будто живой. Снова зазвучала музыка, но теперь он еле-еле слышал ее; сонная музыка, славная… сонная музыка… сонная… сон…
А время шло, музыка звучала то громче, то тише, потом смолкла, лунный свет подполз к его лицу. Маленький Джон ворочался во сне, наконец лег на спину, вцепившись загорелыми пальцами в одеяло. Уголки его глаз подрагивали – он видел сны. Ему снилось, что он пьет молоко из сковородки и сковородка – это луна, а напротив него сидит большая черная кошка и смотрит на него со странной улыбкой, как у его отца. Он услышал ее шепот: «Не пей слишком много». Молоко ведь было кошкино, и он дружески протянул руку, чтобы погладить ее; но она уже исчезла; сковородка превратилась в кровать, на которой он лежал, и когда он захотел вылезти, то никак не мог найти края, не мог найти его, никак-никак не мог вылезти. Это было ужасно!