Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
В бешенстве он потрясал кулаками, его гневные выкрики нарушали тишину классной комнаты, слабо освещенной керосиновой лампочкой. На мгновение воцарилось молчание, слышен был только шум дождя, хлеставшего в окна.
— Однако, мне кажется, бог покинул вас так же, как и ваши начальники, — не без иронии заметил Марк.
Горжиа взглянул на свою убогую одежду, на иссохшие руки, говорившие о перенесенных им лишениях.
— Да, господь жестоко покарал меня не только за мои собственные, но и за чужие грехи. Да будет воля его, он печется о моем спасении. Но я никогда не прощу людям, которые причинили мне столько зла. Негодяи! На какую ужасную жизнь они меня обрекли, выбросив из Майбуа! Я дошел до нищеты и вернулся сюда, чтобы вырвать у них хотя бы кусок хлеба!
Он умолк, явно не желая распространяться об этом; он был похож на голодного, затравленного зверя, и, глядя на
Марку все стало ясно. Горжиа лишь тогда выходил из своей норы, когда добытые им деньги были прожиты и беспутно промотаны. Но зачем он пришел сюда в этот ненастный зимний вечер? Несомненно, в карманах у него было пусто, и он рассчитывал извлечь какую-то выгоду из своего посещения. Но какую же именно? И для чего он столь гневно обличал былых единомышленников, в чьих руках он был, по его словам, лишь послушным орудием?
— А живете вы в Майбуа? — полюбопытствовал Марк.
— Нет, нет… живу где придется.
— Я как будто видел вас в Майбуа еще до нашей встречи на площади Капуцинов… С вами был, по-моему, ваш бывший ученик Полидор.
Слабая улыбка промелькнула на измученном лицо Горжиа.
— Да, да, Полидор, я очень любил его. Это был скромный и набожный мальчик. Как и я, он пострадал от людской несправедливости. Его не поняли, обвинили в разных преступлениях и тоже выгнали. Вернувшись сюда, я встретился с ним, я был очень рад; мы бедствовали и утешали друг друга, препоручив себя милости господа нашего Иисуса Христа… Но Полидор молод, он тоже покинет меня, вот уже месяц, как он исчез и я не могу его найти. Плохи мои дела, надо с этим покончить!
У него вырвался хриплый стоп, и Марк невольно содрогнулся, — столько пылкой нежности было в голосе этого старого, опустошенного чудовищными страстями человека, когда он говорил о Полидоре. На миг Марку приоткрылась адская бездна, но Горжиа тотчас же заговорил, с горячностью надвигаясь на него:
— Так слушайте же, господин Фроман, с меня хватит, я расскажу вам все… Да, если вы обещаете выслушать меня, как священник на исповеди, я скажу вам всю правду, на этот раз уж истинную правду. Вы единственный человек, которому я могу открыться, не унизив себя, вы всегда были бескорыстным и честным противником… Выслушайте же меня, но обещайте мне, что никому не скажете ни слова, пока я не разрешу вам предать это гласности.
Марк с живостью перебил его:
— Нет, нет, я не беру на себя никаких обязательств. Я не вызывал вас на откровенность, вы сами пришли ко мне, рассказываете, что вам вздумается. Если вы действительно откроете мне правду, я свободен располагать ею, как мне подскажет совесть.
— Ладно, доверяюсь вашей совести. — Горжиа почти сразу согласился.
Тут он замолчал, и снова
После долгой паузы Горжиа для вящей торжественности драматическим жестом воздел руки к небу; потом заговорил медленно и сурово.
— Перед лицом всевышнего сознаюсь, да, я входил в комнату Зефирена в вечер, когда совершилось преступление.
Убежденный, что услышит новую ложь, Марк с недоверием отнесся к исповеди Горжиа, но при этих словах в ужасе непроизвольно вскочил с места. Однако Горжиа движением руки заставил его снова сесть.
— Я вошел в комнату, вернее, облокотился на подоконник снаружи; было минут двадцать одиннадцатого. Я хочу вам рассказать все, как есть, я должен облегчить свою совесть… После окончания службы в часовне Капуцинов я взялся отвести домой маленького Полидора, который жил по дороге в Жонвиль; ночь была темная, и ребенка нельзя было отпустить одного. Из церкви мы вышли в десять часов. Десять минут ходьбы до дома Полидора, десять минут обратно, — следовательно, было как раз двадцать минут одиннадцатого, когда я проходил мимо школы. Площадь была пуста, я обратил внимание на окно Зефирена, ярко освещенное и распахнутое настежь; это меня удивило. Я подошел, мальчик, уже раздетый, в одной рубашке, раскладывал на столе благочестивые картинки, подаренные ему товарищами, причащавшимися вместе с ним. Я побранил его за то, что он оставил окно открытым, оно было почти на уровне мостовой, любой прохожий мог вскочить в комнату. Тут он засмеялся и пожаловался на духоту; действительно, ночь была знойная, грозовая, вы, вероятно, помните… Однако он обещал сейчас же лечь спать, и я хотел было уже отойти от окна, когда увидел на столе, между картинками, пропись с печатью школы и моей подписью; я рассердился, ведь Зефирен прекрасно знал, что у нас не разрешалось ученикам уносить домой школьные пособия. Он покраснел, попросил прощения, объяснил, что хотел закончить дома заданный на завтра урок. Он упросил меня оставить ему пропись до завтра и обещал отдать ее прямо мне в руки… Потом он закрыл окно, и я ушел. Вот вся правда, истинная правда, клянусь богом.
Марк овладел собой. Он пристально глядел на Горжиа, не выдавая своих подозрений.
— Вы совершенно уверены, что Зефирен затворил окно?
— Да, я слышал, как щелкнула задвижка у ставни.
— Значит, вы, как и прежде, утверждаете, что виновником был Симон, ведь, кроме него, никто не мог войти в дом так поздно; вы полагаете, что, совершив преступление, Симон снова открыл окно, чтобы подозрение пало на какого-нибудь случайного бродягу.
— Да, по-моему, преступник Симон. Впрочем, можно еще предположить, что после моего ухода Зефирен, задыхаясь от жары, сам открыл окно.
Это было сказано с целью натолкнуть Марка на новые догадки, но Марк не попался на эту удочку. Он даже слегка пожал плечами, он понял, чего стоит исповедь Горжиа, когда тот, выгораживая себя, взвалил вину на другого. Все же в этом причудливом смешении правды и лжи он кое-что принял к сведению.
— Почему же вы не рассказали все это на суде? Вы могли бы предотвратить тяжкое беззаконие.
— Странный вопрос! Да потому, что я только погубил бы себя! Никто не поверил бы, что я не виноват. Я слишком убежден в виновности Симона, мое молчание было совершенно естественным… И потом, повторяю: я видел на столе пропись.
— Понимаю, но теперь вы признаете, что эта пропись взята из вашей школы, что на ней печать и ваша подпись, а прежде вы говорили совсем другое.
— Ну, тут уж виноваты эти идиоты, отец Крабо и другие, они заставили меня подтвердить выдуманные ими небылицы. А в Розане для подкрепления своей нелепой версии они снова привлекли этих несусветных экспертов и сочинили еще более запутанную и дурацкую историю о подделанной печати… По-моему, следовало сразу признать подлинность прописи и печати. Ведь это и слепому было ясно. Но мне поневоле пришлось подчиниться и повторять весь сочиненный ими вздор, иначе они предали бы меня… Вы сами видели, с какой яростью они обрушились на меня, когда я признался, еще до пересмотра дела в Розане, что пропись принадлежала школе Братьев и была подписана мною. Они считали, что в их власти защитить церковь даже от тени подозрения, потому-то они до сих пор не могут простить мне, что я перестал лгать.