Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Целью поездки доктора Горака в Советский Союз являлось пребывание на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, которою его редакция, совершенно непонятно почему, заинтересовалась, как ничем другим во всем мире, но сам Горак из общих и частных указаний редакции понял, что дело идет о подробной информации касательно настроений, условий труда и жизни советских людей и что статьи об опытах с пшеницами и овсами были бы менее желательны, чем сообщения о ценах на продукты и товары широкого потребления. Так оно и вышло. Доктор Горак с ног сбился, посещая музеи, театры, бани, парки
Коллеги американцы и англичане удивлялись его урожаям. Незнание языка и нравов страны мешало им. Общительный же и словоохотливый чех проникал туда, куда они и не рисковали сунуться, и узнавал то, о чем они только мечтали во сне.
Чувствуя себя другом страны и зная ее по литературе, он вступал в беседы о театре, о производстве водки и ее потреблении, зачитывался художественными журналами, а на приемах в ВОКСе или Наркоминделе до хрипоты спорил о Маяковском, которого уважал, но не любил. Это был в глазах русских путаный, но в общем неплохой чех, которого не надо отталкивать. Однако при все том ему не удалось напечататься ни в одном из советских журналов, а на вечере в клубе писателей, на улице Воровского, не удалось завести ни одного настолько серьезного знакомства, которое дало бы возможность побывать у советских писателей дома.
Все-таки он тогда отлично выпил и закусил и поговорил об образе бравого солдата Швейка, как совершенно не типическом для чехов и, так сказать, клеветническом, с чем его русские собеседники никак не соглашались, превознося до небес и Швейка и его автора.
А затем, за две недели до открытия Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, доктора Горака бросили в Узбекистан. Он был, как всегда, прав: выставка была нужна его редакции, как прошлогодний снег. Ехать ему «в эту проклятую пустыню» ни за что не хотелось.
Будучи опытным политиканом, отлично зная оборотную сторону событий и обладая сведениями повышенной секретности, Горак боялся Средней Азии. Еще в Венеции индус Рамигани сказал ему по секрету (чорт его знает, откуда он знал), что Гитлер готовится к войне с Советским Союзом и что удар будет нанесен чрезвычайно оригинально: через Турцию и Иран на Грузию, Армению, Туркменистан и, вероятно, Узбекистан. «Эти маленькие республики треснут после первого же удара. Магометанский массив Азербайджана, Туркмении и Узбекистана дрогнет. Баку окажется линией первой обороны». И вот доктору Гораку предстояло ехать в места, уже где-то отчеркнутые как поля скорых сражений. «Отсюда мне тогда не выбраться», — грустно думалось ему.
Как ни быстро шел поезд, а все казалось, что он топчется на месте, в глубине во все стороны раскинувшейся пустыни, которой не видно конца, стоянки на станциях были необъяснимо длинными, пассажиры затевали игры, Хозе пел девушкам испанские песни, Шпитцер практиковался в языке, а доктор Горак торчал с записной книжечкой у станционного репродуктора, ловя новости о советских делах. Послушает, что-то запишет, а потом врывается в вагон с негодующим видом:
— Чорт знает, что творится! Немцы концентрируют войска в Сааре и Рейнской области, а в Испании посажены в концлагери триста тысяч человек! Корреспондента «Пари суар», — что вам сказать, — выслали из Италии. А? В Данциге уволено четыреста поляков. Если хотите, то война уже в полном, в этом… в разгаре, как сказать.
Но тут у него уже обычно не хватало русских слов, и он разражался речью по-французски, а Ольга и Раиса Борисовна на бегу подхватывали его филиппики и распределяли их на других языках, по потребности.
Пустыня сонно курилась, как куча пепла. Воздух над ней шуршал, шелестел, шептался даже в часы безветрия, и от этого шороха в воздухе иной раз начинала кружиться голова. Иногда ночью, на стоянке, в вагон доносился долгий вопль старинной песни.
Время рассыпалось в этой раскаленной пустыне, и нервы были необычайно напряжены.
«Пройдут столетия, — думала Ольга, — а эти пески все так же будут жариться на солнце, и здешние люди будут видеть во сне воду и сады».
— Африка, — коротко определил Хозе, — Африка и Сибирь вместе, но лучше жить здесь, чем у Франко.
Доктор Горак, перелистывавший свою заветную книжечку, замечал:
— Во Франции уже четыреста тысяч испанцев. В концлагерях. Что вам сказать?
— Нет, это — что вамсказать! — тотчас набрасывался на него Войтал. — Почему бы вам не написать о том, что герои испанской борьбы заперты за колючую проволоку вашим социалистом Блюмом?
Хозе бросался в бой следом за Войталом:
— Вы могли бы, доктор Горак, написать слово защиты, хотя бы о своих чехах. Их у нас было тоже немало. Хотя бы вот Вацлав Гасличек, комиссар роты. О-о! Вот человек какой! Говорят, со всей семьей за колючей проволокой.
Ольга привыкла к этим спорам. Она как бы сама участвовала в событиях, о которых шла речь: сражалась в ущельях Гвадалахары. Митинговала на улицах Парижа. Писала листовки в пражском подполье. Но доктор Горак то и дело уходил от спора в воспоминания.
— Кстати, за Рамадье, — говорил он, прищуря глаза. — Я имел случай беседовать з ним. То ум гибкий з нежнейшими тонкостями, я вам скажу. То иезуит.
Но кто хотел слушать о Рамадье? Шум войны долетал отовсюду. Люди, надолго или навсегда потерявшие родину, метались по всему свету в поисках выхода и не находили его.
— Ну, а вы что скажете, товарищ Шпитцер? Что вы молчите?
Шпитцер поднимал глаза от книги и медленно отвечал деревянным голосом, будто у него замлел язык:
— В России можно жить при любой национальности. — Твердо решив научиться по-русски, он предпочитал ничего не понимать или понимать плохо, но обходиться без переводчика.
— Что вам сказать! — искренно удивлялся доктор Горак.
— За Вену было известно, что она город бантиков — Mascherstadt — и что венцы это не аустрияки, а другая нация, як то их кофе «меланж» со взбитыми сливками, то уж тут взбито всё, что можно и не можно: и сербы, и угры, и немцы, и трошки евреев, а итог — венцы. Но смотрите на этого молодого товарища Шпитцера! Железо, а? Шталь, а? Така тверда натура, что удивляюсь.