Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Ах, вот что! Где-то вблизи водопроводного крана бежал крохотный арычок, должно быть, в палец толщиною. Вода прыгала через несколько кирпичей, образуя игрушечный каскад, и пела в несколько голосов. Это был звук местной ночи. Это была песня воды, первая песня счастья, услышанная Ольгой в Ташкенте.
— Тетя, это вы раненая?
Она едва раскрыла глаза, точно в самом деле была ранена, и с трудом приходила в себя. Ее никто до сих пор ни разу не называл тетей. Ольгу насквозь, до боли в висках, до ломоты в боку, прокалило
Она заснула под самое утро, потому что всю ночь ее мучили горькие мысли. Впервые после Владивостока вспомнила родной город и своих близких, Варю Окуневу, Валю Черняеву, Колю Незванова, и долго представляла, как они там сейчас без нее? Наверно, уж и забыли свою Ольгу. Да и как ее не забыть? Зачем о ней помнить, если сама она бросила их и пустилась в странствие неизвестно ради чего. Боль? Да ведь не она одна в таком положении, вдовам погибших куда тяжелее, но ведь не бегут они с горя на край света, не бросают нажитого угла, не порывают с окружающим.
«Что же мне теперь делать? — думала она, не смахивая с лица слез. — Куда итти, с чего начать? Ни денег, ни своего угла, а ведь сейчас бы учиться, готовиться в вуз!.. Ах, как глупо я поступила, как глупо! Психопатка, действительно. Дома куда было бы легче».
Невзначай, под ропот горьких мыслей, вспомнился и долго тревожил ее образ Коли Незванова. Она с ним вместе училась, дружила с ним, очень привыкла к нему и даже наверняка любила — веснушчатого, угловатого, в роговых очках, с вечным вихром на макушке. Прическа, которую он усиленно организовывал, никак не могла подчинить его жестких волос. Сколько раз она сама повязывала его голову платком, предварительно смазав волосы репейным маслом!
А какой удивительный город — ее родной Владивосток! Какая ширь вокруг, какие чудесные, милые люди! Нет, в самом деле она больна, если все это, такое близкое, бросила, даже не пожалев о нем. И оттого, что никто не удержал ее там, не отговорил уезжать, не привлек к себе на грудь, ей стало совсем плохо.
«Ну, и бог с ними. Начну заново», — успокаивала она себя всю ночь до рассвета, но так и не могла успокоиться. Да и как же успокоить сердце, которое оторвалось от родного угла и, будто гонимое бурей, занесено так далеко, что уже и не верит, что когда-нибудь вернется к родным местам и людям! И недовольство собою, злость на тех, кто увлек ее в этот совершенно ненужный санитарный рейс, только запутавший и осложнивший ольгино положение, и неприязнь к Сергею Львовичу с его какой-то дурацкой, как считала сейчас Ольга, добротой, почему-то согласившемуся везти ее, глупую девочку, в свой Ташкент вместо того, чтобы убедить вернуться домой, — все вместе продолжало тревожить ее, даже когда она вздремнула незадолго до рассвета.
И теперь от бессонницы, слез и солнечного нагрева голова ее болела до ломоты в висках. Ее поташнивало, весь мир был ей неприятен и чужд. Если б можно было, она бы пролежала весь день, но в чужом доме — да, собственно, даже не в доме, а во дворе — Ольга не могла себе позволить этой роскоши.
Мальчик и две девочки, одна из них черненькая, с мелкими косичками, узбечка, сидя на корточках у тюфяка, с жадным любопытством разглядывали Ольгу.
— Это мой папа привез вас, — сказала девочка с вылинявшими белесыми волосенками, кладя себе на колени ольгино платье и разглаживая его, как скатерть.
— Вечно ты все перепутаешь, Танька, — поморщился мальчик, тот самый «басмач» Вовка, о котором Ольга уже знала от Сергея Львовича. — Не она раненая, а ее отец убитый. Разница. Верно, тетя? — И не слушая ее: — А вы перевязывали на передовых, да? — и взял в руки одну из ее туфель.
Черненькая пошмыгала носом. Ей тоже очень хотелось взять что-нибудь из ольгиных вещей, но она не решалась.
— А на войне разве ходят в туфлях? — с сомнением спросила Таня, овладевая второй туфлей.
— Когда бой — как ты не понимаешь? — тогда, конечно, все в сапогах, а в мирное время как угодно. Верно?
Ольге до смерти не хотелось отвечать: она была в том возрасте, когда приходилось побаиваться детей, потому что трудно понять, как с ними держаться: совсем взрослой — рановато и смешно, не совсем взрослой — неинтересно, ровесницей — глупо.
— Когда как, — сказала она, не глядя на них.
— А вы бой, сражение были? — робко спросила черненькая.
— Чего ты спрашиваешь, Халима? Я ж тебе говорил, что была, — довольно грубо ответил Вовка.
— Мой папа больше всех о вас знает, — хвастливо заявила Таня. — И он все, все, все нам о вас рассказал, и мы теперь восьмому номеру — это вот рядом — заявили, чтоб они к нам и не лазили на вас смотреть.
— Вы нам одним будете о войне рассказывать, — директивно добавил Вовка.
А Халима, не получив ответа на свой вопрос, была ли Ольга в бою, но и без ответа веря, что, конечно, была, приложила к своей смуглой шейке коричневые ладошки с розовыми ноготками и благоговейно, восторженно уставилась на Ольгу.
— Хасански сражение были… ай-ай-ай!.. — шептала она, прицокивая языком. — Ташкент ни один такой человек нету, и мужчина даже нет, не то что женчин.
Русая Таня, в которой, поражая странностью соотношений, проявился сборный образ Сергея Львовича и Татьяны Васильевны, однако, никому не желала уступить семейной монополии на Ольгу и протянула уже руку к ее чулкам, но Ольга стремительно поднялась.
— Идите, дети, я оденусь.
— Мама, тетя Оля уже разбудилась! Ты слышишь, мама?
Татьяна Васильевна так стремительно вышла из своей квартиры, что Ольга не сразу узнала ее. Платье изменило докторшу к худшему. Бронзовое лицо с копной разномастных, неодинаково выгоревших на солнце волос, шоколадного цвета руки многое теряли в цветном коротком платье, на котором солнце и частые стирки оставили лишь слабое подобие цвета и рисунка.
— Вставайте, петушок давно пропел! — прокричала она деланно гостеприимным голосом и показала рукой, где умываться и куда итти потом завтракать.