Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
– Но разве я в чём-то виноват? Никаких обещаний я ей не давал…
Я нёс какую-то банальщину, чушь собачью, белиберду, и сам себе был противен, потому что нет зрелища печальнее на свете, чем мужчина, отказывающийся от любящей его женщины. Но я не мог сказать правду, иначе бы меня посчитали за психа. Никак я не мог сказать, что не только Наташу, но и любую другую женщину – боюсь, страшусь, остерегаюсь. И этому есть причина.
– Ладно, – сказал Мишка. – Можете считать, что я заходил к вам опохмелиться. И никакого разговора насчёт Натальи как бы не было. А говорили мы об искусстве. Кстати, что это у тебя там занавешено?
Не успел
Мишка, будто чего-то испугавшись, отпрянул от мольберта и в недоумении поглядел на живого Юру:
– Это ты, что ли?
Но я успел набросить покрывало и Юра, кажется, не увидел своего портрета, вернее, его наброска.
– А что? Не похож?
– Не пойму, зачем он это сделал, – забормотал Мишка. – Сначала попытался передать твою суть – яркую, гадкую, глупую и прекрасную… ты как мотылек, беззаботно летящий на огонь искушений жизни… и эта темнота внутри… о, до дрожи в душе пробрал этот штрих! Серёга снял с тебя всё лишнее, открыл тебя – и снова напяливает одежду, маску, манеры…
Мишка говорил обо мне как об отсутствующем человеке. Он всегда так поступал, когда был чем-то недоволен.
– Я не понимаю всякие абстракции, – сказал Юра. – Согласен на нормальный реалистический портрет.
– Иди к фотографу! – закричал Мишка. – Вон там, за углом, есть шикарная фотография, сделают портрет любой величины! А картина – это совсем другое… О, Боже, куда я попал? Тут приличную вещь превращают в базарную поделку, в фигли-мигли, в лубок… О, нет! Лубок – это искусство. А тут – чёрт знает что! Глаза б мои не смотрели…
Лутросов кинулся к двери и, как ошпаренный, выскочил из квартиры. Он несся вниз по лестнице, топоча как стадо слонов. Если кто из соседей приник к дверным глазкам, то видел буйное торнадо, только в миниатюре: вокруг Мишки клубился столб сверкающей серой пыли, летали клочки бумаги, цокали по ступенькам пустые пивные банки, а с перекрытий срывались и втягивались внутрь этого безумного потока клочья паутины и сгустки застаревших харчков, гроздья окурков и прочей дряни, копившейся годами.
– Во даёт! – изумлённо присвистнул Юра. – Никогда не знаешь, чего от него ждать. Оригинал!
Я промолчал.
Лутросов был одним из тех немногих людей, которые жили, как хотели – свободно, широко, без оглядки, и всегда говорили то, что думали. В последнее время по этой причине Мишка носил свои очки в кармане и пользовался ими в самых исключительных случаях. Оптика сейчас стоит слишком дорого, а страдает во всяких разборках в первую очередь. Мишке разбили не одну пару очков. Но и без них, подслеповато щурясь, Лутросов каким-то образом видел лучше многих остроглазых. А может, он видел мир не только глазами? Может, у него в отличие от нас был ещё какой-то орган чувств?
Лутросов улетел. Юра ушёл. Работа у меня не двигалась. Я тупо сидел перед загрунтованным холстом. На нём надлежало изобразить Никиту Михалкова, сыгравшего царя в «Сибирском цирюльнике».
Ни фильм, ни самого Никиту я не перевариваю. (Почему? – А не люблю, и всё! – Это не аргумент? – Ну, хорошо. Тебе станет легче, если сознаюсь: завидую удачливым людям… – Ну-у, брат, ты не прав! Михалков – работяга, и его фильм сделан классно. Это, конечно, не вершина
Но, помучавшись, я всё-таки нарисовал этот чёртов плакат и отнёс его в кинотеатр. Венька, столяр и по совместительству разнорабочий, был, конечно, пьян, и мне пришлось в гордом одиночестве крепить это произведение рекламно-информационного искусства на афишную тумбу.
Занятие не из приятных, если учесть, что тумбе в обед сто лет: сделанная из цемента первых пятилеток, она грозила вот-вот рассыпаться, из неё давным-давно повыпадала половина крюков, на которых крепятся рамы с плакатами. Но директор кинотеатра ни за что не соглашался на месте этого чуда поставить легкую алюминиевую конструкцию. Он считал, что тумба придаёт его заведению колорит благородной старины. Во всём городе она осталась одна-единственная.
– Отлично!
Я оглянулся. Сам господин директор Николай Васильевич Дроздов приветливо улыбался мне:
– Отлично! Классная работа…
– Халтура, – сказал я. – И вы это прекрасно знаете.
– А что ты считаешь настоящей работой?
– То, что делаю для души. А это – заработок. Чтобы было на что жить.
– Но мне кажется: ты на своём месте, и у тебя всё получается – ярко, броско, со смыслом. До тебя ни один оформитель не умел так делать…
– Всё равно – халтура!
– Ну, хорошо. А не жалко тебе тратить на неё своё время?
– Жалко. Но кто меня кормить будет? И кто купит кисти, краски, холсты для настоящей работы?
– Что, совсем без удовольствия делаешь плакаты? Но ведь это ж ненормально: каждый день заниматься тем, что не любишь…
– Тогда у нас полстраны ненормальных. И вы тоже ненормальный. Потому что в детстве наверняка мечтали о том, что ваша жизнь сложится романтично, героично, духовно богато, и ни в чем не будете себе отказывать, и не будет вам мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Так вас, кажется, учил ваш классик Николай Островский? А на самом деле всё оказалось не столь лучезарным и прекрасным. И вам пришлось кого-то отпихивать локтями, и врать, и льстить, чтобы выбиться хоть и в маленького, но начальника.
Николай Васильевич перестал улыбаться, и в его круглых голубых глазах блеснули холодные льдинки.
– А став начальником, вы влезли в назначенную вам раковину, и до того в ней удобно и приятно, что вы уже и не хотите перебраться из неё в другую, – продолжал я (О, Боже! С чего это вдруг меня так понесло? В сущности, Николай Васильевич ничего плохого мне не сделал, нормальный мужик…). – Вам не нужно ни другое пространство, ни другое жизненное измерение. И вы тоже каждый день занимаетесь тем, что по большому счёту не любите. Просто добросовестно делаете то, за что платят деньги…