Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
Он двинулся, сутулясь, и через плечо посматривал на Петрова, точно боялся, что тот не пойдет за ним, убежит. Подошли к старенькому деревянному домику.
— Вот моя берлога, — сказал Тешкин, обводя дом длинной рукой. — Хотел вывеску пристроить: «Берлога штабс-капитана Тешкина». Не позволили.
Сени были темные, низкие, чем-то напоминавшие отверстие русской печи. Паутина пыльными лохмотьями свисала с черного потолка. Комната штабс-капитана скошенным окном выходила в замерзший садик. Повсюду в беспорядке валялись вещи. Портрет
— Не люблю порядка, — признался Тешкин. — Казарма, мещанство… И денщика не держу. Противно. Не хочу, чтобы кто-нибудь мешал. Садитесь! — пригласил, вернее, приказал он. — Расположен говорить с вами. В этой дыре, которую почему-то называют городом, нет интересных людей — одни манекены.
Он вытащил из-под кровати, небрежно покрытой смятым байковым одеялом, жестяную миску с табаком, свернул папиросу, пододвинул табак Петрову.
— Я, к вашему сведению, пишу, — сказал Тешкин, глядя куда-то вниз. — Только не разрешают печататься.
— Кто не разрешает? — спросил Петров, усевшись на опрокинутый пустой ящик, заменявший стул.
— Командир полка! Считает, что не офицерское дело сочинять небылицы. А Лермонтов? А Полежаев? А Денис Давыдов? К вашему сведению, тоже офицеры, Ерунда! Придирки! Зависть!
Он курил длинными затяжками, нечесаная его голова, казалось, дымилась, и черные клочья усов шевелились в дыму, словно их колебал ветер.
— Вы какого писателя считаете полезным? — спросил он. — Кого любите больше других?
Он с острым любопытством взглянул на Петрова.
— Толстого. И, конечно, Пушкина, — ответил Петров. — Без Пушкина нельзя себе представить нашу литературу.
— Ненужный писатель Толстой, — быстро заключил Тешкин. — Все, о чем он пишет, случается в жизни. А Пушкин — для красоты: как цветок, как весна. А Толстой — разве так необходим?
Петров был в недоумении: «Странный человек, зачем он позвал меня?»
— Необходим, — твердо сказал Петров. — Целые эпохи можно изучать по Толстому. А сила какая! Точно Волга течет в половодье.
Тешкин брезгливо усмехнулся:
— Не согласен. Толстой не уводит меня из этого болота.
Он беспокойно шевельнулся, достал из-под стола запыленную гравюру, сдул с нее пыль и протянул Петрову. Гравюра была старая, пожелтевшая, с немецкой готической надписью. На ней был изображен человек в старинном костюме, с всклокоченными волосами, с изогнутыми бровями и выпуклыми, страшными глазами. Горечь и безумие были и в этих глазах, и в широких, тонких губах, и в тяжелых складках возле рта.
— Кто это? — спросил Петров. — Что за страшилище?
— Теодор Амадей Гофман! Его должны читать все, кому трудно и скучно живется на белом свете. Полезнейший, удивительнейший писатель.
Он встал и, покачиваясь, вытянув вперед руки, заговорил
— Фантазия — великий путь на свободу из темных подвалов нашего бытия. Вот видите эту уличку, этот тюремный забор, этот навоз кругом? Тут проходит моя жизнь, моя бедная жизнь, и отсюда Амадей Гофман выводит меня в иной мир, по чудным путям своей фантазий.
И вдруг, присев на корточки, он посмотрел на Петрова расширенными глазами и зашептал:
— Скребет меня такая жизнь, душа вся расцарапана, понимаете? Ненавижу полк, все это мишурное ничтожество, этих тараканов в мундирах, у которых за душой медного гроша нет, да и души тоже!.. Что им честь армии? Военное дело? Не любят его они, как, признаюсь, не люблю и я..
— Странно, что вы стали офицером при таких взглядах.
— «Странно», «странно»… Ничего тут странного нет. Надо было куда-то ткнуться. Я ленив. Наружность плохая. Несимпатичный. Непривлекательный. Людей не терплю. Работать не люблю. А тут все-таки… живешь!
И, поднявшись, наклонился к Петрову, шепнул:
— Сладкий грех — люблю… С фантазией только.
Петров встал, желая скорее выбраться на свежий воздух. Но Тешкин не отпускал его. Он говорил стремительно и бессвязно, как человек истерический, долго не имевший возможности излить накопившиеся в нем мысли и чувства, перескакивал с одной темы на другую, и неизвестно, сколько бы продолжалась эта полубредовая исповедь, если бы кто-то не постучал с улицы в двери. Шаркающие старушечьи шаги раздались в коридоре, послышались громкий мужской смех и картавый женский голос. Дверь в комнату распахнулась, и вошел вольноопределяющийся Сергеев в заломленной набок фуражке, со свертками в руках.
— Иван Андреевич, — заорал он, — привет вам и честь!..
Увидев Петрова, Сергеев удивился:
— Ах, и вы здесь? Ну что ж, всякое бывает…
И, визгливо захохотав, повернулся к двери.
— Ну, девуленька, — сюсюкая, позвал он и положил свертки на стол. — Ну, царица наслаждений, извольте переступить порог сей хижины, недостойной вас. Жрецы любви — у ваших ног! У нас вино, конфеты и ласки, ласки… «Ах, эти ласки!..» — запел он и, жеманясь и приплясывая, ввел за руку совсем еще молодую девушку с толстым, безбровым лицом, с крутыми завитками над низкой полоской лба и коровьими глазами.
— Прошу, прошу! — вскочил Тешкин, шумно дыша.
Они вдвоем сняли с девушки потертую шубку и усадили ее на постель. Она тупо смеялась. Увидев Петрова, игриво сказала:
— А я вас не знаю, мужчина. Шлепайтесь рядом со мною.
Сергеев занялся свертками. Тешкин помогал ему. А Петров незаметно выскользнул из комнаты…
Однажды, когда Петров пришел к Васильевым на урок, денщик не пустил его.
— Велели передать, — сказал он, вытирая руки о грязный передник, — что сегодня занятий с барышней не будет. У них господа офицеры в гостях.