Соленая Падь
Шрифт:
Не первый день война, не первый день Дора войну видела. Только подумала так, а тут, огибая другой, лишь слегка тронутый огнем угол постройки в проулок въехала телега. По бокам торчат простоволосые головы и босые ноги ноги и головы... Убитые.
За телегой с лопатами, но тоже босые и в одном исподнем идут люди... Пленные. Сперва могилу выкопают, свалят туда убитых, а потом и сами в нее лягут.
Еще позади - вооруженные мужчины, часть верхами, а больше - пешие... Конвоиры.
А Петрунька к этой
– Ты гляди, Наташка, сколь наш тятька белых настрелял? Когда будешь со мной драться - я тебя застрелю тоже!
Дора закричала на Петруньку:
– Ах ты, щенок паскудный!
– и со всей силы его ударила. Он от подоконника отпал и взревел во все горло.
Тут приоткрылась дверь, из горницы ворвались веселые голоса, потом показалась Евдокия Анисимовна - раскрасневшаяся, веселая. Прическа высокая, с перламутровой шпилькой, высокая же грудь под розовым, почти что красным атласом и яркие крупные капли бус рассыпаны по груди.
– Ах, какая тут беда?
– Никакой нету!
– ответила Дора.
– Никакой! Нету! Нету!!
Дверь снова закрылась. Почти тут же, в тот же миг и раздался тогда в первый раз голос Евдокии Анисимовны:
– Бе-ежал бродяга с Сахали-ина-а-а-а...
И голос Ефрема вступил живо и звонко:
– Звери-и-ной у-зко-о-ю тропой.
А дальше Дора уже не слышала... Плакала.
Голоса она испугалась прасолихиного: голос тогда слишком громко, радостно и счастливо запел...
Мужчины - те от страха убивают. Испугается один другого, что тот его сильнее либо счастливее, - и убьет. Легкая жизнь! А женщине как быть?
Прасолиха пела, а Мещеряков в амбарушке слушал. Кончится это пение или никогда не кончится? Тронул Петровича за плечо, спросил:
– Ты вот что, товарищ Петрович, ты в разных бывал государствах, знаешь чужие наречия. Как сравниваешь: сильно мы дикие, мужики? Все-то нам можно да?
Петрович удивился:
– К чему это тебе - нынче, в таком виде?
– Об этом в таком виде только и спрашивают.
– Разные мы. Слишком разные. Мы с тобой и то разные. Ты - и то.
– Ничуть не удивляюсь, - сказал Мещеряков, - не телята пришли в командиры, в главные и прочие штабы. Пришли те мужики, которые с норовом. Каждый со своим. Каждый устраивает самодельную Советскую власть. Хотя она и побыла уже, и дала пример, но еще далеко не достаточный. Еще не настоящая у нас, не фабричная работа, а каждый делает на свой лад. Уже сейчас не жалко кое-что побросать как негодное. Вот так...
– Вдруг совсем неожиданно спросил: - Слушай, а ведь я в Протяжном товарища Черненко заарестовал. Что с ней после было? Ты ее случайно не освобождал?
– Освобождал.
– Спрашивал об чем?
– Спрашивал.
– Так, может, тебе стало известно - зачем она
– Это пока еще непонятно. До конца.
– Вся она непонятная - эта товарищ. Вся!
– Она - мешает тебе?
– Кто ее знает...
Мещеряков все время будто о чем-то думал, что-то соображал, а Петрович следил за ним. Потом Петрович и еще спросил:
– Ладно. Про Черненко Таисию ты ничего не знаешь. Все может быть. А про Брусенкова?
"Нет, шельма, не купишь!
– ласково подумал Мещеряков.
– Сперва ты сам должен мне сказать... Когда хочешь быть моим комиссаром, а я тоже хочу быть под твоим идейным руководством!.." И он усмехнулся, погладил Петровича по лохматой бурой головке, теплой и толковой. Толковость эту почувствовал на ощупь...
– Про Брусенкова я вчерась все сказал. Как заменил он Крекотеня, что и как у него из этого получилось. Или мало тебе, комиссар?
– А еще? Дальше?
– Дальше, я начальнику главного штаба не судья.
– И дурак!
– сказал Петрович.
– Точно - дурак! Не пришло в твою голову - в трезвую и пьяную, - что я за этим за судом, по крайней мере за арестом, Брусенкова к тебе и привозил? Когда он сам взял на себя обязанности Крекотеня. И тем самым полностью стал тебе подчинен, полностью перед тобою ответственным и - подсудным.
– Ты скажи - интересно-то как!
– воскликнул тут Мещеряков, обеими руками хлопнув себя по кожаным наколенникам галифе.
– Ей-богу, интересно! И ведь было дело - догадывался я об этом! Только не до самого конца. Не веришь, что догадывался? Нет?
– Догадывался и отпустил Брусенкова живого-невредимого. И он уже снова - не военный человек, а полноправный начальник главного штаба. Как таковой имеет теперь все, чтобы тебя судить. И будет судить.
– Это очень интересно!
– согласился Мещеряков.
– Очень!
– Спустя время вздохнул и спросил: - Что за умолчание еще существует, товарищ Петрович? С твоей стороны.
– Нету такового.
– Под Малышкиным Яром хотел ты меня заарестовать?
– Нельзя было. Хотя и жалко, что нельзя.
– Почему бы это?
– А толк? Расстрелять тебя - армия останется без настоящего и любимого главкома. Арестовать временно - после этого ты уйдешь с должности сам. И получается - результат один и тот же, плачевный... Вот ведь как получается.
– Рассудил.
– Кроме этого, я тебя люблю, Ефрем. Без умолчаний.
– Почему же сразу и не объявил, зачем привез ко мне Брусенкова?
– Ты сгоряча тут же его бы и хлопнул. Мог бы?
– Сгоряча - все может быть.
– А нужен ревтрибунал. Нужен революционный порядок. Нужно, чтобы ты сам размыслил, пришел к необходимому выводу, осознал обстановку.