Солнечная
Шрифт:
– Что с тобой? Неприятности дома?
– Ничего такого. Просто я столько вкалываю, а потом на телеэкране появляются ребята в белых халатах со словами, что никакого глобального потепления нет. И у меня начинается нервный тик.
Биэрд положил руку на плечо другу, верный знак того, что предел его терпения исчерпан.
– Тоби, послушай. Мы имеем дело с настоящей катастрофой. Расслабься!
К половине десятого их обоих, уставших с дороги, потянуло в постель, и они вместе вошли в лифт. Биэрд должен был выходить первым. Он попрощался с Хаммером и покатил чемодан по длинным коридорам, то и дело сворачивая под прямым углом и бормоча под нос номер комнаты, чтобы не забыть; иногда он останавливался перед очередной табличкой на стене и, покачиваясь, читал: «309–331». Поскольку его номер – 399 – всюду отсутствовал, то он брел дальше и в конце концов выходил к лифту с другой стороны, или это был похожий лифт с точно такой же песочной пепельницей, в которой лежал точно такой же потемневший огрызок яблока. С нарастающим чувством
К счастью, было слишком поздно звонить Мелиссе и слишком рано звонить Дарлине, которая еще работала. Сил у него сейчас хватило лишь на то, чтобы дотянуться до пульта. Прежде чем зажегся экран, в ящике тихо, как-то по-домашнему чмокнула разогревающаяся электроника – такой близкий теплый звук материнского поцелуя. Безотносительно к его собственной матери. Он устал, выпил лишку и теперь был способен только переключать каналы. Ничего нового: телеигры, ток-шоу, теннис, мультяшки, заседания комитета конгресса, дебильная реклама. Две женщины, в чьи руки он сейчас вверил бы свою жизнь, обсуждали болезнь Альцгеймера у своих мужей. Молодая чета обменялась многозначительными взглядами, вызвавшими взрыв смеха у зрителей в студии. Кто-то заявил, словно кому-то возражая, что президент Обама все такой же всеми любимый святой. В последнее время Биэрд позиционировал себя как «пожизненного демократа». На разных мероприятиях, посвященных климатическим изменениям, он частенько вспоминал судьбоносный момент 2000 года, когда будущее нашей планеты качалось на весах и Буш украл победу из рук Гора, чтобы погрузить страну в пучину трагедии на восемь бесполезных лет. Впрочем, Биэрд уже давно потерял интерес к материальному изобилию и странностям Америки, как это подавалось национальным телевидением. Нынче даже в Румынии, как и повсюду, сотни кабельных каналов. А если что-то показали по телевизору, то ни о каких странностях говорить уже не приходится. Но сейчас он был слишком уставшим, чтобы оторвать палец от кнопок переключения каналов, сорок минут он сидел в ступоре с пустым стаканом в руке и пустой оберткой из-под шоколада на коленях, а затем прилег на наваленные сзади подушки и уснул.
Через полтора часа его расшевелил звонок карманного компьютера, окончательно же он проснулся, когда в ухе зазвучал голос ребенка, который появился на свет вопреки его всяческим, пусть даже деликатным, отговоркам. Вот она, Катриона Биэрд, во всей своей неотвратимости, как некогда запрещенная книга.
– Папа, – произнесла она серьезным тоном. – Ты чего делаешь?
В Англии сейчас шесть утра, раннее воскресное утро. Надо так понимать, что, когда ее разбудили первые солнечные лучи, она вылезла из постели и прямиком направилась к телефону в гостиной, чтобы нажать на первую кнопку слева.
– Дорогая, я работаю, – ответил он так же серьезно.
Он мог запросто сказать ей, что он спал, но ему, по-видимому, понадобилась эта ложь, чтобы легче переварить чувство вины, которое он тотчас испытал при звуках ее голоса. Разговоры с трехлетней дочкой частенько напоминали ему о его отношениях с разными женщинами, когда он давал неубедительные объяснения, или шел на попятный, или искал какие-то оправдания, а его при этом видели насквозь.
– Ты лежишь в кровати, у тебя голос сонный.
– Я читаю в кровати. А ты чем занимаешься? Что ты перед собой видишь?
Он услышал ее глубокий вдох и чмоканье чистого язычка, посасывающего молочный зуб, пока она обдумывала, какими новыми словечками щегольнуть перед ним. Она должна была стоять подле дивана или сидеть на диване, обращенном к большому ярко освещенному окну и цветущей вишне, а еще она должна была видеть на подоконнике чашу с крупными камнями, всегда вызывавшими ее интерес, эскиз Мура, подсвеченный солнцем на стене с нейтральными обоями, и длинные прямые полосы дубовых планок. Наконец она спросила:
– Почему ты не приходишь домой?
– Дорогая, я сейчас за тысячи километров от дома.
– Если ты уедешь, то приедешь.
Эта логика заставила его задуматься, и только он начал ей говорить, что скоро они увидятся, как она перебила его на полуслове радостным сообщением:
– Я иду к маме в постель. Пока.
Связь оборвалась. Биэрд перевернулся на спину, закрыл глаза и попытался увидеть мир глазами дочери. О времени, часовых поясах и физическом расстоянии она не имела пока ни малейшего представления, зато под рукой у нее была машина, чьи чудесные свойства она принимала как должное. Нажатием клавиши она могла услышать отцовский голос, отделенный от него самого, как если бы это был спиритический сеанс с вызовом духа умершего. Изредка ей удавалось вызвать его во плоти, но в основном она терпела неудачу. Когда он все-таки появлялся, то всегда привозил ей подарок, бестолково выбранный в аэропорту и чаще всего неуместный: комплект из дюжины радужных футболок, из которых она уже выросла, мягкую игрушку слишком уж младенческого, по ее мнению, вида, о чем она ему не говорила, чтобы не расстраивать, непонятную ей электронную игру, коробку шоколадных конфет с ликером, которые он сам же и съедал в один присест. Мелисса пыталась отговорить его от этих подношений: «Ей нужен ты», – но разве
Уже в три года Катриона, разворачивая подарок, старалась щадить чувства дарящего. Откуда в столь юном сознании взялась такая тонкая настройка? Она не хотела разочаровать отца недостаточным проявлением радости. Маечки, успокоила она его, куплены им не зря, так как однажды они пригодятся ее маленькому братику, нежному существу, чье появление на свет она ждала с запредельной уверенностью. Это была душевная общительная девочка, чувствительная до умопомрачения. Расслышав в проходных словах некую модуляцию, голосовой нажим и усмотрев в этом критику, она могла прийти в ужас, расплакаться, нередко доходило до рыданий, и успокоить ее было совсем не просто. Порой казалось, что посторонний ум для нее это такое физически ощутимое силовое поле, чьи волны захлестывают ее, как буруны Атлантического океана. Подобная острота восприятия окружающих людей была ее даром и ее бедой. Она была смышленой и доверчивой, забавной и проницательной, но ее эмоциональная хрупкость делала ее уязвимой и часто застигала отца врасплох. Однажды довольно безобидное замечание, вполне невинное выражение его нетерпения ввергло Катриону в пучину отчаяния, и мать, прибежав в комнату, подхватила ее на руки. Не очень-то приятно выглядеть этаким медведем, и такое положение не могло его устроить, он чувствовал себя несвободным, вынужденным с утра до вечера проявлять особую деликатность.
Было бы ему лучше с твердолобым лягающимся сыночком? Вряд ли. К ней его привязывали – насколько он вообще мог к кому-то привязаться – ее упорство, ее абсолютная, слепая любовь. Катриона смотрела на дело просто. Он ее отец и, стало быть, принадлежит ей. Она знала, что он призван спасти мир, а так как ее мир ограничивался ее мамой, домом на Примроуз-Хилл, маминым магазином и ее, Катрионы, детсадовской группой, она им истово гордилась. Что с того, что Мелисса не советовала ей впутывать папу в ее дела? Катриона все равно не позволит ему самоустраниться. Она не принимала в расчет и даже не замечала, что он толстый и низкорослый, что он не слишком приветлив и что у него появился уже третий подбородок, – она его любила, и она им обладала. Она знала свои права. Из-за этого тоже он чувствовал свою вину и привозил ей подарки, дабы она, отвлекшись, сразу не воткнулась ему в живот, как только он переступит порог дома, и не забралась к нему на колени, чтобы поведать на ушко свои девчоночьи секретики, пока он будет отдыхать после утомительного путешествия. Как и его отец, Биэрд был чужд внешним проявлениям чувств по отношению к ребенку. Как и ее мать, Катриона готова была любить безответно и не замечала его отчужденности.
Короче, он был ненадежным родителем и любовником, не способным ни по-настоящему привязаться к семье, ни пристойно ее оставить. Он по привычке цеплялся за юношеское представление о свободе, что было несколько странно для почти шестидесятидвухлетнего мужчины. По возвращении в Лондон он нередко обосновывался в своей квартире на Дорсет-сквер, по крайней мере на два-три дня, пока удручающая грязь и разные бытовые неисправности не вынуждали его покинуть помещение. В кухне, на стыке стен и потолка, разрослась желто-серая грибковая плесень. Водосток за окном, теоретически принадлежавший верхнему соседу, давно треснул, и дождевая вода просачивалась сквозь кирпичную кладку. Но Биэрд не хотел разбираться с воинственным глуховатым соседом, как и не хотел затевать долбежку стен и штукатурные работы, весь этот шум-гам и вторжение в его частную жизнь. В прихожей постоянно не горел свет, как бы часто он ни менял лампочку. Стоило ему щелкнуть выключателем, как лампочка перегорала. В ванной давно не шла холодная вода. Чтобы побриться, он тоненькой струйкой пускал горячую воду и наловчился заканчивать процедуру, прежде чем она становилась обжигающей. А чтобы принять ванну, надо было наполнить ее горячей водой и час с лишним ждать, пока она остынет. Эти и другие мелкие проблемы требовали серьезного внимания, поэтому он предпочитал импровизировать. Дождевые капли в неиспользуемой спальне собирались в большую вазу, дверце холодильника не давал открыться железный скребок для ног, отсутствующую цепочку на допотопном сливном бачке заменяла грязная веревочка, уже порядком размочаленная и скрученная.
А вот блеклые липкие коврики, не пылесосившиеся лет шесть, с тех пор как от него ушла последняя уборщица, заменить было нечем. Как и горы нерассортированных бумаг, писем, рекламных проспектов и газет, коробки с пустыми бутылками, вонючий диван или грязь, которой, кажется, пропитался самый воздух, не говоря уже о всех поверхностях, посуде и постельном белье. Он убеждал себя в том, что при всей своей запущенности эта квартира была своего рода офисом, ведь именно здесь он расщелкал задачки Тома Олдоса, что вдохнуло в него новую жизнь. В доме на Примроуз-Хилл Мелисса с Катрионой любили поболтать с ним, а тут он всегда мог растянуться в родной грязи и читать, ни на что не отвлекаясь. Впрочем, не сейчас, когда у него чесались лодыжки. Это всё блохи. Чтобы сделать существование здесь более или менее сносным, требовалось столько усилий, что ни за одну задачу, в сущности, не стоило даже браться. К чему наводить блеск и даже выносить покрытые пылью бутылки из-под скотча и джина и собирать по квартире дохлых мух и пауков, если он все-таки надумает перебраться к Мелиссе?