Соловьи поют только на Родине
Шрифт:
— Даже и не думай! Гляди, какая храбрая твоя мама. Её никто не тронет, так что не плачь, а попозже я позвоню, узнаю, как она доехала.
— У нас нет телефона… — Всхлипывала малышка, но я-таки нашёл выход, и дозвонился соседям девочки.
Я подошёл к её постели. Расстроенная, она не могла спать, пока не получит известий. И когда, погладив по мокрому от слёз выгоревшему на солнце чубчику, я прошептал ей на ухо одно только слово, малышка засияла:
— Правда?!!!
— Я никогда не вру. — Успокоил я ребёнка, пожелал доброй ночи, а когда прикрывал
— Доехала! — Ликующе сообщила девочка.
Ну, разве это не счастье, знать, что успокоил, утолил нешуточную сердечную боль ребёнка?
Вместо посиделок со сверстниками после отбоя, я читал своим ребятишкам сказки, пел песни. Мне были ведомы их побуждения и мечты, им были интересны мои. Родители детей осаждали профкомы просьбами о путёвках на следующий поток, в надежде продлить благотворное общение, но увы. В конце лагерной смены, начальник, отведя в сторону глаза, сообщил о моём увольнении.
— Причина? — Поинтересовался я, но тот лишь покраснел и махнул рукой. Всё было ясно и так.
Когда я приехал навестить своих ребят, то застал их слоняющимися без дела вокруг спального корпуса. Окружив меня плотным кольцом, они плакали, а я… я чувствовал себя подлецом и предателем, хотя в самом деле не было за мной никакой вины, и быть не могло.
Лет эдак десять спустя, понадеявшись на то, что Гераклит Эффеский прав в своём «Всё течёт, всё меняется», я отправился в детский лагерь, сменивший название с пионерского на оздоровительный, но не утерявший своего предназначения. И если дети были прежними, — податливыми, с крупицами въевшейся уже житейской грязи и преувеличенным, выраженным инстинктом самосохранения, то и у взрослых не было причин меняться к лучшему.
Впрочем, эта история оказалась короче прежней.
Один их моих мальчишек, не спросившись, полез на дерево. Ушибся, и когда я заметил ссадину, сразу повёл его к доктору. Девица, что зевала в кабинете, не была похожа на врача. Я попросил помочь ребёнку, и она, ничтоже сумняшеся, принялась накладывать компресс на ушибленное место.
— Что вы делаете!? — Изумился я. — первые три дня холод.
— Мне лучше знать! — Надменно ответила дама в белом халате, и к вечеру следующего дня пришлось вызывать неотложку, так как рука распухла и посинела.
Уставший врач скорой подхватил мальчишку, я напросилась с ним. Доктор больницы подтвердил, что да, надо было делать так, как сказал я, о чём и написал в своём мягком журнале, и выдал соответствующие указания по лечению. С предписаниями от врача я отправился в медпункт, но сытая от проверок столовского меню лекарь отреагировала тривиально.
— Вы подговорили там всех в больнице! — Сказала она.
На следующий же день, директор оздоровительного учреждения, по совместительству — тётя докторицы, указала мне на выход с негласной формулировкой «За зазнайство», а выписанной чернилами — по моему желанию и её велению.
Ну, я и пошёл, ибо уже хорошо знал, где он, этот пресловутый выход. Он был ровно там же, где и вход в это нехорошее место. Яркий, многообещающий снаружи, на деле — пустой, опустошающий, в котором, насколько удался отдых, судят по привесу массы тела, а не по количеству полученного счастья или прибавлению ума.
Листопад
I
Сыну
— Прости меня.
— За что?
— Что втянула тебя в это.
— Во что?
— В жизнь.
Это не моя заслуга, и вина не моя, хотя, — как знать, как знать…
II
Небо плавилось у горизонта, растекаясь белой кляксой заката. И бесчинствовал ветер в ночи, а поутру — скулы оконных рам в испарине, стеклянные щёки в потоках слёз.
— И что это значит?
— Холодно.
— Где?
— Во дворе. На сердце. Повсюду.
— Подумаешь! Оденься теплее, вот и вся недолга.
— Но во что закутать душу?! Как, чем согреть её?..
III
Ты напоминаешь про уход нашего друга, рассказываешь о том, что потерял младшего брата, и промежду слов, как между строк явственно слышен крик, оглушительный для моей души. Мольба о помощи. Но я ничем не могу тебе помочь, как и ты не в состоянии сделать что-либо. Только пожалеть и разжалобить, посочувствовать, да сопереживать, — неустанно и непритворно.
Это будто качели: туда-сюда, туда-сюда, но всё на одном и том же месте. На мёртвой точке равновесия добра и зла, жизни и небытия, любви и отвращения.
Зелёный дятел стучит по красной крыше и всякий раз в точку. Дождик — «кап-кап!» — и ни единого раза мимо, всё в цель. Как время, что убивает в нас людей. Лишает искренности и принуждает думать только о себе.
Равновесие
— Как хочешь, а сколь в нас злобы, столько и добра!
— Это ещё почему?
— Так для равновесия! Коли когда надобно себя добрым показать — кажешь, ну, а коль наоборот, то толику ото зла и выпячиваешь…
— И почему?
— Дабы в целости себя сохранить!
Не успела ещё прийти в себя и обсохнуть округа, как взялся за неё ветер. Он был столь силён и упорен, что казалось, не всякий дом вынесет его настойчивости и после очередного порыва либо сдвинется с места, ободрав бок вишне, рябине, черёмухе или ещё какому кусту, что жмутся доверчиво по обыкновению к стенам, ну или полетит той дом в тартарары, снимая шляпу крыши перед всеми встреченными поперёк его нечаянного пути.
Срывая листья с виноградной лозы, ветер словно бы делал доброе дело, помогая птицам отыскать припрятанные на чёрный, морозный день гроздья, но он был в тоже время так неловок, что ронял и их. Впрочем, те падали не враз.
В попытке удержаться, ранились о сухие с прошлого года ветки, истекая пахучей сладкой кровью, но даже это было напрасно, ни для чего. Ибо ветер уже разогнал и пчёл, и ос, и шмелей, так что некому было утолить ту терпкую слегка печаль винограда, некому было даже просто — полакомиться бездумно.