Соловьи поют только на Родине
Шрифт:
— Вам, батенька, от таких-то помыслов, на воды надобно, проветриться, а то недолго до нервной горячки, право слово.
— Да вы сами поглядите, выйдите к нам во двор ввечеру, туда, поближе к колодцу, где сараюшка расшатанная, что опирается на диковатую грушу, так вот сверху полешек от стены отошёл, с него и глазеет на проходящих!
— Какая груша?! Диковатая?! — Торопеет приятель. — Не постигаю! — Недоумевает он, чуть не плача и участливо приблизив своё лицо к моему, интересуется, — Вам нехорошо?
— Ой, да что ж вы-то такой
— Белобрысенькая такая?
— Совершенно верно, брунетка! Огненная! Вороново крыло ни в какое сравнение не идёт!
— Ну… помню… — Осторожно кивает головой приятель.
— Так вот, когда Татиана была ещё Танечкой, то маменька не дозволяла ей кушать дички с того дерева, говорила, что животишко погрызёт, в отместку за надкус. А Танечка эту грушу за то и прозвала диковатой. Она даже теперь, когда за Льва Георгиевича вышла, по приезду ту грушу всяко обозвать норовит, так напугалась ребёнком.
— Занятное у вас семейство, сажу я вам, сударь. И сумрак-то с глазами, и груши кусаются. Надеюсь, хотя в булках с маком, что столь замечательно пекут на вашей кухне, никакой живости не замечено? Брезгают гостями, не покушаются?
— О, насчёт этого, — нет! Можете быть совершенно покойны. Ни на гостей, ни на домашних! Кстати же, пойдёмте, я слышу подали уже чай, звенят посудой…
А покуда в доме кушали и подтрунивали друг над другом, осень встряхнула кроной сосны, как мокрым веником после уборки, да присела на низкую скамеечку пня. Тогда же, вовсе некстати, мимо летела оса, заблудилась, видно, ошалела.
Жалила оса осень, да не осилила. Не почтила взглядом осу осень, дунула только, её след и простыл, как простыла вкруг округа, вдоль, и поперёк лес, вкривь и вкось поляны, — некогда ветру примериваться, всё на глаз.
Таки мёл-мёл, мял ветер, разметал листву, а что оставил? Худенькие ручки ветвей с коготками почек, гнёзд ветхие лукошки на самом виду, да волчий вой, что струится холодным ручейком по ветру.
Облака же, поперёк давешнего, высОко стоят, глядят рассеяно. Тщатся достать до них кленовые листья, летают ласточками, берёзовые — овсянками, а боле и нет никого, все по домам сидят, булки маковые надкусывают, чаем запивают. Ибо — осень, самое время на то.
Она…
Она явилась будто ниоткуда. Как если бы воздух, который был неподалёку и слонялся без никакого дела, собрался весь щепотью в одну точку, чтобы я смог разглядеть её.
Сперва она прошла мимо, нарочито не замечая моего присутствия. Словно бы просто направлялась куда-то по своим делам. Я глядел ей вслед, покуда уже нельзя было различить, где она, а где прозрачная, поглотившая её даль, и вздохнул, сожалея об ней, как о потере чего-то необходимого, кого-то неизменно милого и дорогого.
Я постоял немного, в ожидании, что она возвернётся, или, по крайней мере, уляжется немного моя печаль, как
Довольная тем, что я скучал, и нисколько не тревожась о том, что будут думать об ней другие, она нежно, порывисто провела по моей щеке. И это было так неожиданно, так трогательно и щемяще, что слёзы брызнули у меня из глаз.
Дабы не смущать меня ещё больше, она крутила пуговицу на моём сюртуке и болтала о чём-то, будто с дружкой. Тронутый её расположением и доверчивостью, я боялся сойти с места, дабы помешать, положить конец этому чудесному случаю, что переживал теперь, благодаря её наивности, откровенности, и непридуманной, непритворной склонности ко мне.
Когда же, так казалось, я уже наскучил ей своей неопределённостью и молчанием, она вдруг улыбнулась игриво и безмятежно, после чего …забралась мне под сюртук.
Я рассмеялся, отпил немного от мятного солнечного луча, что напоследок щедро разливало теперь солнце, и отправился восвояси. Божьи коровки часто пользуются моей добротой, чтобы проникнуть в дом. Ну, а я что? Отчего бы я был несогласен? Я повсегда доволен тому и бесконечно рад…
В пудре третьего мороза…
Белая бабочка, капустница, бьётся зачем-то о кремень белого придорожного валуна, кварца, а утомившись присаживается поверх и прислушивается к ясному, лунному вою волка, столь редкому при свете дня.
Песнь волка, звонкий его, протяжный вой наполняет хрустальный сосуд небес и плещется там в долгой жалобе, взывая к клубку солнца, что разматывает мягкие нити в просторную корзину леса. Пытаясь удержаться в зените, цепляется за щетину сосен, за узловатые пальцы лип и куриные лапы ив. Пауки расхватывают те нити и носятся с ними по воздуху, в поисках — пристроить куда.
Возожжённые тем же солнцем, нехотя плавятся жёлтые восковые свечи деревьев. Скапывая на землю скомканными листами, заливают ими подножия, делаясь основательнее, неколебимее. Ими набиваются и трещины коры, и дупла, из-за чего скрадываются огрехи или ущерб иных достоинств, кои на виду большую часть года.
Впрочем, нам ли, сторонящимся всяких зеркал, пенять на недостатки прочих. Наши тени лишены гармоничности, нас пугают звуки собственного голоса, зависть чужой красоте лишает нас аппетита и доброго расположения духа. Разве можно представить такое в отношении цветка, либо птицы? Отчего пёс видит в нас душу, а мы сами у себя не в состоянии её разглядеть за ширмой телесного несовершенства…
…В пудре третьего мороза, округа обрела формы и похорошела… в который уж раз. Возрастную нестыдную плешь она умело прикрыла лаком льда, так что ввечеру вполне могла б сойти за молодую…