Соловьи поют только на Родине
Шрифт:
Очередной день выдуло из жизни вместе со встречным ветром, как лист с дерева, и мы со страхом оглядываем собственную крону, боясь счесть оставшуюся ещё на ветках листву. «Лучше не знать…» — Бормочем мы, и ищем оправдание своему испугу, а заодно и занятие, что отвлечёт от него. Жаль, ненадолго. Впрочем, как и всё…
И больше ничего…
Лес снял занавески листьев, и окликнув на подмогу дождь, устроил не стирку, а самую, что ни на есть прать19. Ну, не
Приладив лоскуток листа к лоскуту, лес разложил занавески на траву для просушки. Ясно дело, позабудет про них, а после, когда мороз, в шутку или заодно с прочим возьмётся накрахмалить их, те занавеси будет уже не поднять.
— Пусть их. — Махнёт беспечно лес главою, задев макушкой облако. — Подберём другие, будут краше прежних.
И окажется прав.
Ежели глядеть с тропинки в лес, чудится, будто деревья корнями промеряют землю.
— Промежду указательным и большим пальцем, по-нашему, по-людски, — оно пядь. А по деревянному как?
— Мы им не ровня. Каково дерево, таков и шаг. Нам про то знать не к чему. Да и им мерить незачем. Всё одно, стоймя стоят, покуда не рухнут.
Раскаленные в печи осени листья калины долго хранят её жар, бывает, что аж до снега. И не до первого, что является как бы невзначай, мимоходом, а до настоящего, что не пропитает землю собой, но укроет её белой просторной простынёю.
Трепещет птицей последний на дереве лист. Никак не решается оставить родную ветвь. Манит его за собой ветер, зовёт в прозрачное, призрачное никуда. А дерево в грусти и воздыханиях, смолчит, отдавая право решать свою судьбу самому листу.
— И кто будет обвевать тебя в душный день? — Сокрушается тот.
— Так и не будет их, тех дней, ступай себе. — Нарушает молчание древо, нисколь не кривя душой…
— Помилуйте! Об какой душе речь? Об деревянной?! У дерева-то! Дрова они и есть дрова.
— Ну, так у дерева хотя деревянная имеется… — Двусмысленно замечает визави, и замолкает, провожая взглядом лист, что поддался-таки на уговоры ветра.
Недолог был его полёт, да и не назвать то полётом вовсе, одно лишь поползновение, и больше ничего…
Все билеты проданы!
Я долго не мог заснуть. То кровоточило сознание или на поверхность памяти всплывал один лишь сор досады и разочарований, оставляя ягоды приятных душе, памятных событий под толщей мутной воды суеты, так что их с трудом можно было разглядеть.
Отчего временами случается так? Мы ступаем по проволоке жизни, она с недовольным гудением трепещет под нашими шагами, раскачивается с неизменным, неутомимым намерением сбросить.
Ну, так и добъётся своего однажды, ни к чему тут притворство. Да только зачем напоминать так часто и настойчиво, мешая тем самым, радоваться тому, что есть прямо теперь.
— Что ж ты такой бестолковый! — Укоряет малыша мать. Она тянет его за руку по своим делам скорее, чем могут поспеть его мягкие ножки. Малыш полностью полагается
— Да когда же это закончиться! — В сердцах кричит мать и на её глазах проступают слёзы.
Малыш тоже расстроен, но что значат отбитые коленки в сравнении с небом, от которого глаз не оторвать. Но слёз матери ему жаль, и кротко глядя на неё снизу вверх, малыш говорит, что думает, во что верит:
— Мамочка! Когда ты плачешь, твои глаза блестят, как звёздочки! — И гладит мать выпачканной в земле ладошкой по мокрой щеке, оставляя чёрные следы.
Что тут скажешь… Вот она, одна из сладких ягод бытия.
Которое в жизни главное? Пожалуй, любое. Напоминая себе об этом, улыбнёшься невольно разбросанным на ковре осени пуговкам грибов, молчаливому в эту пору лесу и утренней звезде, что тает вместе с зарёй. А то и летучей мыши, раздвигающей поспешно занавес ночи, дабы началось очередное представление со всегдашним названием «День», в котором повсегда — «Все билеты проданы!»
Пусть этот новый день не утомит ясного взора, да пройдёт незамеченным для намыленного мельканием времени взгляда. Тому-то оно — не имеет никакого значения.
Очень жаль
Муха явно была «под мухой». Выплясывая гопака подле оконного стекла, она гудела и плевала слюной, пачкая недавно вымытое окошко.
Глядя на муху, мне припомнился мой первый танец. Нет, он не был разнузданным или непристойным, более того, — он даже не состоялся, но сыграл в моей жизни определённую, быть может, даже решающую роль. Это как распутье: налево пойдёшь, кавалера найдёшь, направо — кавалериста, а по дороге прямо поджидает, наверное, вороной, с настоящим синим отливом. Всё, как в жизни.
Дело было в одна тысяча семьдесят первом году. Между последней перед ремонтом бассейна тренировкой и поездкой в экспедицию на Соловки оставался целый месяц, и дабы я не болталась без дела, в сотый раз перечитывая «Бедные люди» и заметки о Сахалине дальнего, но любимого родственника20, мать навестила председателя профкома завода под зудящей по-мушиному аббревиатурой ВЗПП [вэ-зэ-пэ-пэ] и раздобыла мне, — совершенно бесплатно! — путёвку в пионерский лагерь.
— Мам! Я не поеду!
— Вот ещё! Без разговоров! — Сказала, как отрезала мать.
— Ну это же двадцать один день! — Возмутилась я.
— Ты неправильно считаешь. — Возразила родительница. — Не двадцать один день, а всего лишь три недели.
— А мне надеть нечего! — Нашлась я. — У меня спортивных купальников четыре, а платья ни одного! Тут на обороте путёвки написано, что нужно с собой брать, так что я не еду!
— Едешь. Бабушка уже сострочила тебе пять штук, с юбочками в оборочку.
— Что?! — Чуть не заплакала я. — Какие оборочки?! Куда я ножик положу?