Соловки. Документальная повесть о новомучениках
Шрифт:
Сельхоз, торфяные разработки, кирпичный завод — все это было терпимо; более того, туда стремились, чтобы выжить, а на пилу и топор попадали в основном шпана и крестьяне. Отправляли в лес не умеющих устраиваться интеллигентов и никого не прельстивших женщин, «пятиалтынных», как цинично называли их чекисты. Также «командировкам» подлежали люди, занесенные в «белые списки» с негласным предписанием гноить таковых на тяжелых физических работах. Лес и штрафной изолятор на Секирной горе были Сциллой и Харибдой Соловков, заключенные изо всех сил лавировали, чтобы проскользнуть где-то посередине.
В Кремле имелось изобилие
Вручив кружку кипятка с хлебом, зэка гнали на делянку затемно. Не успеешь выполнить норму, или по — лагерному «урок» — оставайся на вторую смену. На работах, особенно ночных, частенько пристреливали, больше шпану. Когда случался саморуб, заставляли пилить одной рукой, пока и ее не отрубят сердобольные товарищи. Поэт Борис Ильич Брик отсек себе палец и послал начальству с запиской: «Вам, жаждущим человечины до черта, посылаю кусок мяса первого сорта». Но Брику повезло, он не только выжил, но и вернулся в родной Ленинград. Ежедневные убийства на глазах у всех приводили к защитному отупению чувств, смерть на лагпунктах воспринималась как само собой разумеющееся событие.
На каждой «командировке» был свой карцер — сарай с зияющими щелями и земляным полом. В любое время года штрафников туда сажали голыми, поэтому они всегда кричали: зимой от холода, летом от комаров, поэтому такие карцеры назывались «крикушниками». Впоследствии, экономя древесину, их стали сооружать прямо в земле. Провинившегося сталкивали в глубокую яму, а по скончании срока подавали шест, и он вылезал, если был в состоянии. В карцерную яму можно было угодить за любую безделицу: невежливо ответил начальству, стоял, расслабившись, работал спустя рукава — был бы человек, а повод найдется.
Воспоминания бывших соловецких узников сохранили несколько имен лесных палачей. С точки зрения психиатрии этих одержимых садистскими вожделениями людей нельзя признать нормальными — ни Воронова, обливавшего заключенных водой из проруби, ни Воронина, предлагавшего отказнику от работы пить мочу своего напарника, ни начальника отделения «Хутор Горка» Иоффе, который выставил на мороз триста человек — половина из них к утру превратилась в мерзлые трупы.
Особенно славилась зверствами «командировка» Овсянка, где главенствовал чекист Иван Потапов. Люди у него десятками умирали на непре рывных, без отдыха, работах, обезумевшие, рубили себе руки — ноги, становились под падающие сосны, вешались на обрывках веревок. В периоды депрессии Потапов стрелял, кто подвернется, официально оформляя эти смерти как попытки к бегству. Процент истощения рабсилы превышал в Овсянке все меры возможного, поэтому туда послали с проверкой уполномоченного ИСЧ Киселева — Громова, который позднее переберется в Финляндию и выпустит книгу «Лагеря смерти в СССР».
Для начала Потапов предложил ему посмотреть карцер. В прикрытой заснеженными досками яме вповалку лежало около сотни полуголых «шакалов». «Крикушником» этот карцер назвать было нельзя: у бедолаг не осталось силы на иное, как тупо, без выражения, смотреть на склонившихся над ними людей.
— Дисциплина! — похвастался Потапов и, странно улыбнувшись, пригласил следовать за ним: —Пошли, покажу шпанское ожерелье…
Проверяющему предстала чудовищная картина: по обеим сторонам барачной двери висели ожерелья из нанизанных на шпагат отрубленных пальцев и кистей рук, многие из которых уже были тронуты тлением.
— Товарищ Ногтев одобряет, меньше саморубов делать будут, — возразил Потапов на требование немедленно снять патологическое устрашение. «Не парень этот Ванька, а сундук с золотом», — подтвердят Киселеву в Кремле.
Подобных «командировок» в начале 30–х годов к УСЛОНу было приписано более ста. И это только в одной части страны, а сколько их было по всему Союзу, мест истребления неугодных режиму людей! Нетрудно догадаться, почему у нас практически нет лесных летописцев: все полегли там. Дошедшие соловецкие воспоминания написаны в основном теми, кто отбывал срок в ротах Кремля или на более легких работах, нежели лесоповал.
На пути следования лес несколько раз менялся. Сначала вдоль дороги шагали чахлые, на высокую траву похожие березки, потом их оттеснили облепленные лишайником осины, и наконец потянулась цепь торфяных озер с торчащим из воды сухостоем — пейзаж, достойный места падения Тунгусского метеорита. По дегтярной поверхности гуляет ветер, кидает волнистую рябь, плетет темное кружево на гладях вод.
Дорога до Ребалды тянулась бесконечно. День уже приклонился к закату, прохладное серебро потускнело, и небо окрасилось перламутровыми разводами, когда на горизонте завиднелся домик. Вроде бы рукой подать, а оказалось еще километра три по прямой, как струна, колее.
Постепенно по бокам дороги исчезло все, кроме сосен. Здесь, в северной части острова, они гораздо мощнее, чем в районе монастыря, с крепко нахлобученными, основательно изломанными ветром кронами. Многие стволы покосились от дующих с моря ледовитых вихрей и стоят полунаклоненные к земле, другие лежат, как поверженные великаны.
Земной покров тоже изменился: подлесок окровавлен ягодными кустиками и какой-то мелкой ползучей травкой. Представленный всеми оттенками, от морковно — светлого до темномалинового, кровавый цвет перемежается белесыми кочками цвета застиранной солдатской гимнастерки. Среди мшистого разнотравья то там, то здесь грузно вздымаются полузаросшие красноватые валуны. А может быть, это просто проступила кровь, которую впитала в себя мученическая земля Соловецкая?
Малая толика лесных ужасов все-таки дошла до нас, ничтожный процент свидетельств на девяносто девять умолкнувших голосов. В 1928 г. вместо ушедшего в отпуск Эйхманса начальником лагеря временно назначили некоего Ященко. Обнаружив священников и «каэров» на внутрилагерных работах, он возмутился и все переиначил: «социально близких» поставил сторожить склады, а интеллигенцию и духовенство отправил на лесозаготовки. Среди горе — лесорубов оказался начинающий журналист Г. Андреев — Отрадин, тогда 17–летний юноша, которому выпало выжить и написать о пережитом.