Сороковник. Части 1-4
Шрифт:
Приоткрываю дверь. И впрямь светло, от двух ламп вроде тех, что над крыльцом сейчас светят. Ян ставит стопки чистых тарелок в посудный шкаф, степенный, старательный хлопчик, как будто и не он совсем недавно… Стоп, плохое не поминать. Он оборачивается ко мне обеспокоенно.
— Ты что не спишь? Помешал кто?
Я только головой мотаю.
— Просто не спится. Побуду здесь немного… Скажи-ка мне вот что: завтрак-то у вас в котором часу? В конце концов, — тороплюсь объяснить, — я всё-таки человек нанятый, и раз уж подрядилась — надо отрабатывать, не буду же я всё время
Он понимающе кивает.
— Встаём-то мы с рассветом, уроки у нас с Васютой. Только сперва печь ставим протапливаться, а уж после уроков что и готовим. Да ты не суетись, твоё время завтра придёт.
— Придёт, конечно, — отзываюсь рассеянно, осматривая полки с крупами. — Только, видишь ли, привыкла я с вечера заготовку какую-нибудь на утро делать, чтобы потом время сэкономить. Может, гречку запарить? Чугунок подходящий найти бы…
Ян снимает с одной из полок увесистый чугунок, с другой — мешок с крупой. В мешке килограмм восемь, навскидку, а парень тягает его как пёрышко. Я бы так не смогла. Мне остаётся прокалить гречу на сковороде, засыпать в посудину и залить кипятком, после чего Ян, подхватив чугун ухватом, ловко водворяет его в печь. И так я бы не смогла, это ж ещё руку набить нужно, чтобы этакий узкий да гладкий черенок в ладонях не провернулся и не ухнули бы на пол каша или щи. А вот Васютин племянник управляется со всем этим хозяйством играючи, даром что квестов ещё не прошёл.
— Всё? — спрашивает. — Больше ничего не нужно?
— Всё, в тепле к утру упреет.
— Ты ж городская, — говорит Ян вроде бы невпопад. — И руки-то у тебя… Что смотришь? Белые ручки-то, не в мозолях, к работе тяжёлой непривычны. Откуда про печь-то знаешь?
Это мне как похвалу понимать, что ли?
— Я, когда маленькой была, часто у бабушки гостила, так у неё такая же печка была, разве что поменьше. Вот и насмотрелась, и кое-что и запомнила.
Ян с каким-то удовлетворением кивает.
— Из нашенских ты всё-таки. Не зря Гала тебя сюда привела. — Он снимает с пояса полотенце, которым, должно быть, подпоясывался вместо фартука, пока мыл посуду. — Раз ничего не нужно — пошёл я. Доброй ночи, Ванесса.
— И тебе доброй ночи, Ян. Спасибо.
Для него день, наконец, закончен, пора и мне на покой.
Но долго я ещё сижу на подоконнике, вглядываясь в ночь и думая горькие думы. И сон, который, наконец, меня смаривает, приносит не облегчение, не отдых, а лишь тоску.
А потом я просыпаюсь, неожиданно, как будто кто-то тряханул меня за плечо. Полная луна заглядывает в окошко и в комнате светло на удивление, я даже могу сосчитать петли на вязаном покрывале. Нора похрапывает на коврике, а я и не помню, когда она успела просочиться? Тяжко мне, душно. Потираю виски, уж очень в них стучит — и вдруг обращаю внимание на свои руки. В лунном свете кисти бледные, с голубизной, как у какого-то умертвия. Такие же, только с побелевшими лунками ногтей, были у девочки, побывавшей в пасти раптора, и бесполезно было пытаться нащупать на них пульс.
Меня вдруг заливает волной лунного сияния, и вот уже я вся — такого же синюшного
Иллюзия настолько совершенна, что я едва успеваю зажать рот руками, сдерживая крик и, скукожившись, глушу его в подушке. Только сейчас я понимаю, как близко ко мне подошла Смерть. Она только выжидает, она держит паузу, уверенная, что я никуда не денусь…
Только что я готова была орать от призрачной боли, что уж говорить о настоящей? Я не пройду Сороковник. Не смогу. Спекусь при первой же опасности, даже не поняв, случайная она или квестовая, и не вернусь домой, и девочки останутся сиротами… Не сдержавшись, всхлипываю. Долго этот плач во мне накапливался — и, наконец, прорвался. Я рыдаю до икоты и, тщетно пытаясь остановиться, прикусываю угол подушки. Встревоженная Нора скулит и пару раз гавкает.
И случается то, чего мне никак не хочется: в дверь стучат, и, не дожидаясь ответа, входят. Я спешно прячу зареванное лицо в подушку. Судя по тяжкой поступи, это Васюта. Он подсовывает мне под щеку полотенце, подсаживается рядом, приминая перину, гладит мне затылок, плечи.
— Плачь, — говорит просто. — Не держи в себе. Мужики и то орут, так их порой ломает. Плачь, легче будет.
И, словно нужно было его разрешение, я отпускаю себя. До ломоты в висках, до заложенного носа. Скоро становится легче. Отсмаркиваюсь и стыдливо сую под подушку мокрое полотенце.
— Иди-ка ты умойся, — советует Васюта. — А я чайник поставлю. Посидим, поговорим. Да не прячься, что я, баб зарёванных не видел? Иди-иди… — И сам встаёт, чтобы дать мне подняться.
В ванной комнате долго умываюсь холодной водой, но чувствую, что глаза всё равно опухшие. Плевать. Кое-как приглаживаю волосы. Потом спохватываюсь, что из одежды на мне — длинная рубаха, а под ней, кроме меня, почти ничего и нет, стыд-то какой… Осторожно выглядываю. Пока Васюта зажигает свечу и ставит на стол у окна, мышкой проскальзываю к себе.
Беседовать ни о чём не хочется, но одной страшно. Что за притча? Я, вроде бы, уснула нормально, а тут вдруг накатило… На столе мерцают две больших свечи, меня ждёт горячий, чуть ли не кипяток, чай. Стараясь не глядеть на Васюту, беру чашку, обжигаюсь и поспешно ставлю назад.
— Ишь, нежная какая. — Васюта не насмехается, просто констатирует. — Домашняя, мягкая. Одно слово — лапушка.
Уши мои загораются.
— Такой не броньку носить, — продолжает он, — а сарафаны да платья, да платки узорчатые, да пряниками её кормить. А ей вместо пряника — засапожник. Да ещё учить, как с ним работать. Страшно?