Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
Противостояния, воспаленные замыслы, неусидчивость, случайные столкновения — посреди бессонницы и наследующие им внезапные перемены сердца… И над бурным сплетением и разбегом сюжетных линий — почти авторская осведомленность: одна на всех… Вечерние представления, ярмарка провинции: мы читали, видели, не обошли… Впрочем, надо и на завтра оставить, и на послезавтра, и на информационную блокаду.
И вдруг в длинном романном коридоре — высокий, протяжный, как горизонт, звук. Корнет-а-пистон. За его дверью. Это грады и разбитные клювы пишущей машинки… Охотные соколы рук его — над мышьими стаями алфавита: я клавишей стаей кормился с руки… но пишем: корнет-а-пистон. Выстреливает в нас — и попадает без промаха. И мы встрепенулись — скучно, не хватает чего-то, мучительно недостает…
И мы входим к нему и садимся — в первом ряду дивана. Мы вдруг расслабились — до скромности, до внимания к другому, а он — импровизатор, само… Само… Ба! Право? Может быть… — он смеется, его любимое, пушкинское-моцартовское. — Но божество мое проголодалось!… И он разливает чай — все золото Грузии! Еще накануне большой партийной чистки виноградников, но и месяц напролет — накануне стипендии… и с самой ладони его — нарядные бутерброды, игрушки, узкотелые франты: французский батон, и флажок — почти мясной или соевый, почти коралловый, и чуть огуречной прохлады и пошедшей лиственной волной зелени — привет весны… а этим ненасытимым взорам я завещаю бронзовый слепок с моих рук… на которых, бывает, сидят и курочки!.. Он, израсходовав бутерброд, располагается на отдельном стуле.
Театр одного актера. Аншлаг, быстроходный аплодисмент, дамы, взвалив бюсты на рампу, крепят к кумиру обожающие взгляды. Галерея одного живописца, летучая анфилада зал, и со стен — каскады красок, розжиги, смесительные пущи, беспорядки! Он гуляет из жанра в жанр: с крыши на крышу над городом… Он вдруг увязает в реализме, пишет ностальгические пейзажи: прошедший пенат в Павловском, сложен бурей из опрокинутых деревьев… несущественно, если — дача… непередаваемая игра звуков, слепой оркестр! — это он раскалывает дрова, осиновым я не потрафляю, а вот березовые — мм! — и хрустящий десяток березовых раскалывает, и осиновое подличает, тьфу! А какой зрелый, эпический луг за домом! — и мы мчимся за ним — сквозь длинные, пылкие, натуральные травы, и с откоса — в Волгу, прямо в одежде, чудо, чудо! А папа пестует пчел, папа гонит мед, вот попробуйте, ничего, что после волжских тин, папин мед — хоть после казни, и мы в жизни не ели такого меда!
Или натюрморты, блинное воскресенье: распузыренный кавалер самовар, сверху — чайничек в васильках, носатая корона здешних мест… и вокруг — солнца-блины, одно светозарней другого, медные тарелки полуденной музыки, круги огня… Или нагрудники и манишки — к подтекающим двум самоварным шнобелям… Он становится поэтом, пока бабушка выносит на стол варенье, и в банках клубится клубника в пунцовом сиропе, теснятся смородина, яблочки, мед. И, вздувшись на блюдечки с чаем, три тетки-сиротки лукавят о прошлом обед напролет. Хохочут и плачут, на блинчики с маслицем падки, а между икоркой с грибками потеет графинчик, а бабушка с мамой любуются мной, а мы с папой — над этим графинчиком несокрушимы, как сфинксы. О, милые, блинные дни!.. — но святая водица лихою волною возводит в папуле курок. «Спиваешься, Гера? — зловеще глаголет родитель. — Наслышан!» — и возится с пряжкой, а мама — сердито: «Не смей отнимать у ребенка последний глоток!..»
Мы аплодируем, мы смеемся, и блинами объелись, и вареньем, история за историей, соло на сверкающем корнете с пистоном, и случайно — багровый луч на медной воронке: густая мелодрама, вчерашняя или наплывающая, но сегодня — водевиль, корнет-а-склероз… Сюжет за сюжетом дарит:
— Это вам, гоголи несчастные, от меня, Александра Сергеича, и ни в чем себе не отказывайте.
Дело взыскует материальных ресурсов: сомнения, восхищения, зависти…
— И не жалко тебе дарить свои сюжеты?
— Дарить, дарить! — кричит он. — Сюжеты, мысли, образы, расшвыривать пригоршнями! И в тебе взойдут новые сюжеты и мысли. Кто сказал — дарить? Не дарить, а про-да-вать.
Однако дарит, легко и участливо — каждому!
Продолжение двусмысленно — наши полунадежды:
— Нам, как тебе, не написать…
— Бож-же ж мой! — кричит он, трагически воздев руки. — Сколько раз я вам говорит, милые? Я ненавижу писать. Я хочу жить. Жить, жить. Разве я смогу так написать, как — прожить? Этот дом в Павловском, этот луг! Вы думаете: вы промчались по лугу? Искупались в Волге? Ели блины с вареньем? Ни одно мое слово не стоит и травинки… Или ваше — тем более? Ну, конечно, ваше и мое, здравствуй — наше! — он смотрит в окно, свысока — в огненную долину вечерней улицы и оборачивается. — Раз вам так хочется, будьте великими! А я буду вашим преданнейшим меценатом, я открою лавочку сюжетов и буду сидеть там, сытый и полупьяный, и буду читать. То же слово, но как играет! О счастье — не писать, а читать! Приходите, у меня за любой сюжет красная цена: четвертинка, плавленый сырок и булочка, почти даром — и я всем, чем могу, помогу вам!
Он прохаживается за прилавком, заткнув пальцами карманы жилета, некогда шикарного, на выезд, а теперь пообтерся, он называет это — неореализм, он, изогнувшись, пристально смотрит в мелкое зеркало на подоконнике, сощурясь, но в общем — с удовлетворением.
— А если я еще и голову помою, я стану недосягаемо интересен! — говорит он. — Однажды я помыл голову, почистил зубы, и ботинки почистил, и рукав, виртуозно справившись единственной в доме щеткой, надушился одеколоном «Шипр» — и все женщины были мои!
Он — Жора, в углу рта папироса. Он картинно стоит в дверях своей лавочки, выпятив грудь, окунув пальцы в жилет, только два пальца уместились в карманах, так у настоящих мужей: кисти рук превосходят пропорцию.
— Вы заметили на мне новые, головокружительные штаны? Я безоговорочно выложил за них двадцать восемь рублей пятьдесят копеек! — и взирает на непревзойденного М., и с недоверием — на его «девайсы», боже праведный, какие синюшные, и с восторгом — на свой «Мосшвейторг», впрочем, для домашних маскарадов. — А, непревзойденный М.? Чрезвычайны, да? Я чуть стихи не сочинил: «Я человек эпохи «Москвошвея»… что-то меня отвлекло… — и падает на колено, отскребает соринку от половицы. — Грязнова-то как-то? Чистый притон. Кстати, непревзойденный М., я заметил грязно-белого старика под началом у нашего мусоропровода. Ветеран мусора и провоенной телогрейки… Что ни утро, корчует из-под нашей трубы две матерых бочки, водружает на деревянный сани — и садится перед подъездом отдышаться. Глаза стоят, опустевший рот открыт, внутренности подсвистывают… Уже весна? Значит, у старичка нашлась большая ржавеющая телега. Если б ты согласился пособить ему по утрам… или сверг с себя эти шаровары, снес бы свой небездарный гардероб — ему или другим неимущим, чтобы я пожаловал тебе четверть солдатского «Георгия»…
— Ваши народнические позывы… — вздыхает непревзойденный М. — Ваш непереводящийся комсомольский клич!
И в другой день — тот же корнет тем же пистоном стреляет… Что неотложное с ним сравнить? Уже идущий навстречу день, откуда встает — наша пожизненная разлука? Одна — на весь бессрочный горизонт и его маломерные суда под воздушным руном… На все высыпавшие на свет разлуки окна… Или открытый трамвайному холму — провинциальный город, что имеет над собой — семь труб и зажжен закатом, как горящей огнем горой, и площади его замкнуты звездами и полынью, и обращенное к ним лицо мое мертвенно… Но знают подтверждение в слове: и второй ангел протрубил… и третий…
А может, неотложное объявление, нашедшее меня в одном позднем коридоре? «Прощание с М. — сегодня в полдень на улице имени…» Тот же, с кем предлагалось проститься, мелькнул мне — как раз сегодня в полдень и, вне сомнения, на указанной улице. То или это было — сон? Переиграть ужасное прощание — в дорогу по дальнему свету? Между тем совершался вечер, столь же правдивый, как пустота коридора, где за полчаса прежде не заявлялось — никакое прощание… Похоже, несмотря на давно прошедший час, все, сраженные призывом, нашли пути к прощанию… А если — уже разверзлось, неотвратимо, куда и как бежать, чтоб — догнать? Еще через час моих служб бумага развиднелась, и стена вернулась к непроницаемости… Или наша случайная встреча и была — последним прости? И поскольку все должно быть подтверждено документально…