Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
Если бы солнечный луч, петляя сквозь ветви и свивая кольцо, мог звучать, он звучал бы — как корнет-а-пистон за моей дверью. И врывается безумный трагик, он же — периодический безумец, и имя ему… ну, конечно — Гера, чуть-чуть не хватает до Геракла, до подвигов, двух медных букв — на метро проездил. У него револьвер в руке, тусклый черный ствол с полным барабаном, он стреляет в пышноусого в полосатом купальнике — обои, тушь, и расстреливает караул бутылок, охраняющий плинтус… выстрел — в пишущую машинку: наши красные от стыда боевые «Унисы»… И три пули методично посылает в меня. А последнюю — последней дрожащей рукой — себе в висок! Неслыханное везение на русской рулетке — мимо!
Он кричит — внезапно повеселевшим голосом:
— Пора, пора! Рога трубят! Псари в охотничьих
Он наслаждается моим кислым молчанием, а после — кислейшей репликой:
— Ты зовешь его Кук?
Он невинно бросает:
— Мне кажется, я съем этого пытливого. Если не посмеет сглодать себя сам… Сколько вы будете вошкаться, друг мой?
Мы шагаем долгой солнечной дорожкой сквозь тающий, ускользающий лес — ускользающий от зимы и тающий посреди весны. Здесь выменивают прошлое на будущее, и спешно — поднимающихся столбцом сизарей, что вот-вот разлетятся, на сизые столпы сосен, а эти — на столбы ворот, на незнание, которые из них пара — и составляют вход. Створчатый кавардак, позволяющий переходить то в одно, то в другое время, или — праздник разночтения… Березы и клены, что прочитаны мойщиками окон, зажав в щепотках мешочки старых семян и листьев, полируют воздух до зеркального блеска и смывают раздел горизонтали и вертикали… Так что ели, нагруженные фигурой читателя-полотера, коньковым ходом скользят в высь… И разнеженная на солнце вода, и мелькнувшие на кое-каких ее волнах утки, и мелькнувшие на некоторых последних — изумрудные головы… Средний Кук восхищен полднем леса, он восхищен дивной природой, которую торжественно поднесли ему на день рождения, он фразирует прочувствованно и с выражением, возможно, даритель — еще рядом, надо поощрить его тонкий вкус и за редкую щедрость и жертвенность расплатиться… И к глазам поднести и — на вытянутой руке: как выполнено таянье снега! — импрессионизм! — раннефиолетовый, созревший оранжевый… Вот сейчас посадят Кука на рога идущие из чрева земли медные зеленые звери…
Здесь — вкрадчивый голос трагика:
— Дивный весенний лес! Сколько у него невест, все березы в белом — его, его… Не напоминает ли этот лес — грандиозную сцену из Феллини: он собрал вместе сразу всех своих любовниц… сразу все березы… Кук, приходи сюда завтра с девой-газелью, можешь ты раз в жизни изменить маме? Дева будет скакать от тебя и виться меж стволами, а ты, обуян неистовой резвостью, помчишься за ней! И она подлетит к березке и будет кружиться вокруг ствола, вот так! — и, зацепившись рукой за березовый ствол, он кокетливо кружится. — Смотри, смотри, Кук, вот так, правда, мило? И тут ты сграбастаешь ее в лапы и потащишь в кусты…. — он декламирует: —Так иногда лукавый кот, жеманный баловень служанки, за мышью крадется с лежанки: украдкой, медленно идет… — он подкрадывается сзади к среднему Куку и продолжает: — Полузажмурясь подступает, свернется в ком, хвостом играет, раздвинет когти хитрых лап — и вдруг бедняжку цап-царап…
И внезапно опрокидывает степенного, говорящего с вескими паузами среднего Кука в снег… о, почему в тысячу быстрых языком и счастливых — скоростью слов и легкостью непременно вкрадется — изрекающий, окружающий каждое — пробелами, наполняющий томящей значительностью… и опять опрокидывает, и пришлепывает снежные эполеты ему на плечи.
— Посадить для тебя здесь гелиотропы и амариллисы? Или строгие монохромные кусты?
Отныне средний Кук осторожен, он переходит полуденный, импрессионистский лес — по границе между белыми и зелеными волчками с неверным кружением, одни — на вырост, другие — на старый круг… Меж издержавшейся зимой и полураскрывшейся весной, по невидимой просеке недовоплощения…
— Я хочу жить в том мире, где выставлен этот светлейшей кисти лес… Дело, конечно, в свете, начинающемся снизу, из-под стволов. Когда ты гнусно обрушил меня в снег, ты бросил меня — в средоточие света… — и Кук все еще брезгливо сбивает с себя налипшие снежные хлопья. — Как-то в редакции обсуждались мои скромные творения. И один престарелый поэт рекомендовал меня к публикации горячо, но враждебно: мне чуждо все, что вы пишете, говорил он, я и вообразить не мог, что можно видеть — так, что можно существовать — в таком мире… А через месяц я узнал, что несчастный старик спешно покинул земные пределы… — и средний Кук страдальчески морщится. — Так в чьем мире, спрашиваю я, нельзя существовать? В моем — или в его?! Можно смеяться…
Георгий понимающе похлопывает его по спине.
— Но кто же более всего с Натальей Павловной смеялся? — вопрошает он. — Не угадать вам… Почему ж? Муж? Как не так! Совсем не муж… — и шепотом: — Он очень этим оскорблялся, он говорил, что граф — дурак… — и между делом лепит крупный снежок. — Лови, Кук, небезынтересный вариант, догнавший меня за чтением поджарого нобелевца! — здесь длинный и меткий полет снежка.
Он продувает не корнет, но «Беломор», а может, корнет размножен и рассеян — в медных витках и раструбах сосновых лап…
— Герой романа, разумеется, автобиографичен — писатель, как и ты, — говорит он. — Коротает нескромные вечера — на знакомых и так себе хазах американского Вавилона. И на каждой хазе — к изумлению собственному или нашему — находит своих горячих почитателей. Которые, узрев любимого автора, бросаются к телу и оповещают последнее наперебой, что читали и этот его роман… пересказ романа и восторженные хвалы, и тот роман… пересказ — другого романа и кое-какие критические заметы, очень благожелательные… А в новом рауте третьи и седьмые поклонники читали третьи и седьмые его опусы — вновь захлебывающийся пересказ… Так все собрание сочинений экономно помещается в одном томе.
— Почему ты читаешь «Графа Нулина»! — спрашиваю я.
— Есть множество странных, необъяснимых вещей… — говорит он.
И оглядывается, карусель солнца и лесных теней по лицу.
— Какая божественная гармония весны! Полдень ангелов… Сегодня я должен умереть! Отличный финал! В этот день, когда мне вдруг показалось, что все — слишком шатко… что я не смогу не подпортить общественный порядок… что я люблю слишком много женщин… По совокупности. Но моя кончина будет житейски пошлой. Например: я простерт пьяным дебошем — на общежитском диване. Мне снится: я форсирую вешние воды, но, как красный комдив, способен доплыть лишь до середины большой весны… а Кук собирается с юной газелью в лес, он гладит галстук — и случайно роняет раскаленный утюг мне на голову. Достаточно ли пошловато, друзья мои? Может, лучше безвкусно излить на меня консоме? — и подозрительный взгляд в мою сторону. — Держу пари, ты присматриваешь мне — героическую гибель!
Он срывает с головы кроличий треух с проплешинами. Сцена из старого советского фильма. Ликующий крик любви к родине: эге-ге-ей! — и он швыряет треух в небеса, ввинчивает штопором плешивого фаворита — кролика черного двора, помятого в обожающих руках, и опять, оторвав от сердца, зашвыривает в высь… и вдруг — падает.
Мастерское падение — обрушение ниц в полный рост… И уже он недвижим, раскинув мертвые руки: он умер, умер раз и навсегда — от разрыва сердца… от того, что суровый мир прошел сквозь его живое и трепетное… Недокуренный «Беломор» между пальцами и недоросшие стебельки-метелки, голубиный росток дыма и белобрысые петушки травы… вот так: не докурив последней папиросы.