Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
Но когда благотворительнице Марго удалось провести Леокадию по горящему и ерзающему под ногами пейзажу еще на три пяди и почти к подъезду, их встречала другая острая коалиция: люди, птицы и зверь, и последний, поместившись в изрядной и кипучей особе черного панбархата, со штампом луны под корчеванным хвостом, имел личную неприязнь к замешанным из чужих земли и воды — и вечную радость взъярить гром. Гору подозрения составила также — неизвестная автохтонка в заломленном кепи, с лицом ежесуетным и ежевичным, вошедшая в бриджи не то камуфляж, не то конфуз с чужого бедра — с обрюзгшими, возможно, на том же бедре, карманами. В опущенных — раздували шею и топтали друг друга две двукрылых фиолетовых единицы и бело-коричневая, коих в целом топтал — нестабильный барчук, легковесный для натурального и тяготящий — своей незавершенностью, сближением с бескостной куклой, проворно вступившей в игру, чтоб выказывать — гундосую алчбу сладкого и одноплановость, посему в обращенных к нему периодах, сиплых — камуфляжной и отрывистых — панбархатной, влеклась фальшь. Леокадия, имевшая весть, что Учитель
Леокадия пред многоглазой композицией с сеянными в разных уровнях прижимистым лаем, низовыми клокотаньями и гундосым дай, и отцыкиваньем внезапного интереса — мечтала без промедлений сойти во тьму, и Марго легко смещала ужасающуюся — в углекислые лестницы. Леокадия опрометью шла к лифту, благотворящая же едва ее догоняла, успевая оттеснить Леокадию от закатанного в пазуху лифта баяна и, не давая порскнуть на верхнюю кнопку, давила незатейливые дорожные ми-мажоры, а лифт вез деву озноба и деву благотворящую, и с ними бушевания мехов — на учительский троячок, где Марго вновь успевала к рукаву Леокадии, чтобы честно покинула малую авиацию.
Изгнанная из летающего железного шкафа Леокадия уже сама летела на следующую площадку, чтобы, прежде чем разделить с Учителем стол, сойтись со стеной и заглотить ее твердость. Чтоб содрать с себя сыромять будней, вытянуть из позвоночника турецкую саблю и взять царственный образ… а лучше — быть немедленно взятой отсюда хоть на седые утесы, хоть в чердачное окно луны, до которого еще — полдня пути в гору, далее — по отвесной стене ночи… и сорванный канат Млечного… Однако Марго, разбуженная южными соками земли, не желала таиться, но — быть услышанной и препровожденной к эликсирам. Потому предлагала Леокадии — спуститься к месту и звонить, а найдя ее глухоту, держала — площадной зов глашатая, коим разжевывала, что тактика жизнетворчества — сковать, не дать и опередить. Дева ужасающаяся; внимая завету, едва уворачивалась от обморока, но чувствовала: территория заволакивается. На шум грозились вышагнуть из стен ключники: насельники и надомники, не говоря — об Учителе! О домочадцах: кормильцах и иждивенцах, если ловко спихнуть коалицию под подъездом — в заказанные сарказмом пустотелы. Где-то фордыбачилось до немедленной выволочки отбросное ведро, а кто-то в сей миг оставлял семью… Санэпидстанция с минуты на минуту могла сделать визит опекаемым тараканам и грызунам… Всем, всем дано было высмотреть Леокадию — крадущейся!.. Но твоя беда в том, — между тем дополняла зов свой Марго, что у тебя нет концепции!..
Дева ужаса ставила шаг вперед и другой — в высь. Но из неясных сторон выходил лохматый шорох, и несчастная стремглав отлетала — за петлю лестницы. Где, кусая пальцы и налетая зубом на циферблат, догадывалась, что Учитель, золотящийся ныне — в приватном образе небывалой близости, за напылением стены, редеет и пропускает известковые золотухи… а способность ее к речи, похоже, опять загоркла, и звонки в священную дверь уже вытерлись… И за каждой расширяющейся в плечах дверной крышкой Леокадия беспощадно прозревала — засады и арсеналы, и во всяком глазке встречала — оптический прицел, и под всякой мушкой — разящее недержанием дуло. И, пока двигаются глаза и еще не утрачены связи с землей, лучший прорыв на позиции был — освободительно движение: девы глухой — от девы подслеповатой, но остро внимающей творению благ… Подчеркнув наблюдателям, будто веруешь и следуешь — направлением, уложенным в шпалы лестницы, как-нибудь прокрасться через сей вытоптанный сектор — к лифту… или пробиваться врукопашную — и снижаться на вылет.
Однако из низов вдруг пучилась контратака: вносили целую армию голосов-первоцветов, поддержанных бурями ничем не обоснованного веселья — и свою, прогулочную идеологию лифта. Воздушная передвижка ускользала от Леокадии и лениво отвлекала свои расшатанные аккорды к началам, там в подробностях помещала все нагрянувшие голоса и еще прохладнее влачилась под крыши, где находила лишь много желаний — сложив пропеллер, вновь погружаться в надсадные технологические процессы. Посему на дне, раздвинув дверцы и выпустив клубы внутренней отрады, лифт опять замыкался и зацеписто путешествовал вверх, а после — вновь на посадку… Леокадия не смела выцедить вздох и все более раздувалась — и заходила в новые прицелы и глубже под мушки, тогда как односторонние прения Марго уже заходили в дальний звук и в дерзкие умозаключения: раз Леокадия темнит и не отвечает ни Учителю, ни теперь уже — деве благотворящей, разобщив себя и последних — недвижимостью: малоподвижным бастионом, оставив Учителя — на Марго, то единственное, что остается посреднице, кстати, рисовавшей себе между словом и словом заревую губу, — принять зависшего в воздухе руководителя, орлана с буравом, на себя и проявить, как «Спартак», свое изрядное красно-белое мастерство.
Страшные грязные кружева предсказанного слияния раскрывались пред Леокадией, как рваные летучие мыши, волочили змеиный шелест и ластились к ее одеждам иловатой оборкой. Подъезд все более отягчался музами бытия. Нездоровый металлический звон шел от сплетенных в венок почтовых ящиков, о заслонки их дробно колотились
В миг последний, тщетно ища спасения, дева Леокадия открывала беззвучный ненастный рот, и подхватывала ужас свой и все, что лепится к туннельному, и сошвыривала с лестниц — в расщепленные зловонием черные плиты парадных дверей… или в либеральную модель мироустройства… И несла ужас, рассыпая, где узко, ручейком и змейкой… и при носке путалась в аммиачных разливах осенних позолот, но смотрела в неотложную скорость «неотложных», каковые последние спешат к смертникам — и столь живо, что проскакивают — много дальше, оставляя тут и там — неотложные от крови кресты, а эти — сливаются в мультипликационной гонке, вышивая средний уровень города — полувоздушный коридор жизни — кровососущим бордюром…
XXXII
…день семидесятого года и семидесятого рождения тети Маруси, подсыхающей вместе с гидрокостюмом реки, забытым на антресолях холма и впутавшим дельту капюшона — в волчьи ягоды.
И в семидесятый раз спрашивал тетю Марусю барханный хор, или хорохористые сойки, присевшие на порог ночи, и ночной козодой: чем вы приняли заниматься в жизни? Каковая занимательная — все тоньше, согласно тонкой солдатской… и подхваченная земля солдатской шутки: жизнь вошла с вами в боевой контакт и нанесла потери… на что тетя Маруся рапортовала, устрожая голос до контрольного и не сбившись: — Поставят задачу — будем выполнять!.. Даже если решения этой задачи не существует, все же лучше — поставить. А мы всегда рядом с вами, отмечали вопросившие — поющие присяжные или песочные птицы, или та, что, единожды порхнув, выхватила тетю Марусю, необъявленную Марию — в молодых первомайцах с демонстрацией светящихся лиц и пыльников на высоком подложном плече, и фанерного аэроплана, и надписала на крыле: здесь были и есть… или: мы, друзья, перелетные птицы… а поздний сквозняк или поздняя тетя Маруся нанесла на щеки ранней Марии — пальчики тюльпана и мака.
Посему и к семидесятому рождению вновь дарили тете Марусе — не потомство, пожизненные задачи — парторга или землемера, хоть не прежнего необъятного услужения Родине и мерного шага по ее мытарствам, а — землемера, и мытаря и менялы ЖЭКа, и она приняла почетный ход — от крыльца до крыльца, блуждание в лесу лестниц, в горных ущельях у щелей дверей, сквозь которые подавали ей голос дети партии, в перелазах и зеленях на их старых гнездах, чтоб забрать то ли подати, то ли взносы: вырезку из их золотых тельцов по прозванию боевые, и заверить, что в руках партии тельцы сии, вне сомнения, удлинятся… Между тем река уже откашляла с холма зубы лун и все мокроты, и сносила посох течения — в позумент, потерявшийся в песке, и отстала от жадности — примерять на себя что ни встретит: пламенные глаза солнца, и группы и единицы, пролетающие на разной высоте, и жевать, как на торге, верхушечные срезы улиц и построенные над ними треуголки, папахи и метущиеся короны. И изверглись кочевья спорной земли, приписанной — к белодонным соборам снегов, или к мечетям лета, или к их создателю, и валы чужбин, и явилось назначенное — косточка оболочки…
Гости тети Маруси были — братья самоотверженности и друзья перелетных птиц, такие же тростевые кадровики с вытопленным оком и устланной мерзлым шелестом гортанью, лбы имели степные, раскатившие сияние — к апогею, а платье — двурядный костюм, назначенный выстоять — под защекотавшей его струнной полосой и под листовским усатым аккордом медалей, и негнущиеся ботинки начищали не гуталином, но осенними или осинными бархотками с развернувшего им ковровую дорожку — Дерева последнего часа. С каждым гостем были два ангела или две жены: прима-совесть — прозрачна, как разлука, посему — невидима. Ниспосланные вторые — локоном перманентны, телом прямоугольны, как лобовая атака, и укрыты от поражения — текстилем, раздевающим династии земных растений, дабы уподобилась жена — празднику урожая и бушующему гумну, а не редколесью и крутояру. Пальцы влагали в оправы экзальтированных металлов, а голос шел — многодневный, метущий заслоны.