Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Творчество екатеринбургского прозаика Юлии Кокошко давно уже пользуется безоговорочным уважением в писательских кругах. Ее литературные опыты не часто, но вполне систематически появляются в журнале «Урал»; еще более охотно их печатают журналы «новой волны» — «Лепта», «Несовременные записки», «Комментарии». А семь лет назад екатеринбургское издательство «Сфера» рискнуло выпустить их в свет отдельной книгой. Тираж ее, правда, был очень небольшой — всего лишь 500 экземпляров. Тем не менее авторский сборник «В садах…» был признан достаточным свидетельством состоявшейся литературной судьбы: прочитав его, Юлию Кокошко приняли в Союз российских писателей.
Более того, за этот же сборник
Что касается читателей, то мало сказать, что имя Юлии Кокошко абсолютному их большинству практически неизвестно. И это при том, что в 2000 году в Челябинске вышла ее вторая книга — «Приближение к ненаписанному». Думаю, и самая энергичная рекламная «раскрутка» не помогла бы: просто эта проза не предназначена для «массового потребления». Дело тут не в нарочитой усложненности, а в коренном свойстве таланта писательницы. Она иначе, чем большинство из нас, слышит и чувствует слово.
Возможно, вы обращали внимание на то, как много оттенков обнаруживает в «обыкновенном» белом цвете снега хороший живописец-пейзажист. Мне же доводилось еще быть свидетелем того, как одаренный экстраординарным слухом музыкант воспроизводил колокольный звон, ударяя по клавишам рояля: для него неразложимый (для моего уха) звук колокола — музыкальный аккорд из нескольких «простых» звуков. В этих аналогиях не раскрывается тайна необычной манеры письма Юлии Кокошко, а лишь содержится намек, которым читатель может воспользоваться, обратившись к текстам, составившим ее новую книгу. Но если погружение в музыкально-смысловой поток этой необычной прозы с первого раза у вас не получится — отложите книгу не с раздражением, а с уважением: вы встретились с феноменом, понимание которого превышает возможности нашего повседневного читательского опыта. Возможно, со второй или третьей попытки у вас получится взять этот барьер. А не получится — ну что ж, остается утешиться тем, что, может, и вы в своей профессиональной области достигли горизонтов, недоступных другим.
Валентин Лукьянин
ЛЮБОВЬ
К ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТОМУ ГОДУ
Прошедший необратим, ну разве что — в музыканта, хотя на деле он… Главный прошедший, который как-то в пятницу вышвырнул свой ореол — в окно, с достойного этажа, придушил в хрустальной ладье папиросу, защитил шею шарфом, белым, летающим, и исчез. Никто не видел, как он спускался по лестнице и на нижней ступеньке совлекся с пути — сомнением или чужой собакой, принесшей язык цвета нежных весенних сумерек, слишком длинных, и вспомнил тигров утра с цирковой афиши: пасть неприлична — кровава, будто только что… И, прислонясь к темноте, обнаружив под крылами шарфа — не пиджак, но жилет, рекомендовался собаке: — Получеховский персонаж, всегда полупьян, но с небом в алмазах и с мыслию, у кого одолжиться… чем и подпортил самопровозглашенный вид… Может быть, когда его просроченный ореол реял над улицей, он болтался в этой горящей петле… или, выбирая стоимость заземления, докуривал у окна «Беломор».
Я сброшу с него последний пилотаж. Звезда-альфа выпускного курса. Несомненный кумир… Итак, он будет музыкантом. Струнные приближения к кифаре. Запиленная смычковая метафора — извлечение лучших звуков из наших душ… Что за звуки! Что за музыка ностальгии — где-то вдали… над шумным грабьармейским оркестром, волокущим — инструменты страстей или Времени: черные мешки рвущих внутренности волынок, и привязанные к черным посохам узелки скрипок, и срубленные головы барабанов, и медные тазы труб… а подмороженные сладким края мелодии — в ретроспекции или в редукции — непременно сведут отстоящих.
Я назову его как в жизни: Георгий, имя героя — или ракетница, из которой еще шутихи имен… Жора, громогласен и не кристален… Гера — по произволу: трагик, подозрительный безумец, неврастеник, шантажирующий — тонкой душевной организацией. Иди на французский манер — Жорж, бонвиван и циник… И на нижегородский — Герасим, нем и глух, подчеркнуто: к чужим слезам… Возможны античные насадки: Герадот, Гераклит (непроизносимый Герастрат — для деяний, не назначенных на произнесений) и так далее. Он читает Пушкина — наизусть, пространствами и временами: Михайловским, болдинской осенью, в час отсутствующего обеда… и Шекспира — наизусть: королевскими ролями, а к бездомному гению с запрокинутой в небесный Воронеж головой вдруг прохладен… а, невозможно? Ну, разумеется.-.. Участливый полувопрос: — Все перепуталось — и некому сказать: Россия, лето, Лорелея..?
Он выбрал бы — царить, волновать и ориентировать… в подсыхающих старицах — концептуальные девичьи картинки. Но в моем тексте роли раздаю я… Я оглядываюсь на него оценивающим прищуром — узким, прикладным взглядом. Герой-резонер, едкий очевидец, постепенно — централен и очевиден. Он умеет ловить высокие мысли времени… которые за отсутствием времени мы присвоим. Он будет самоотвержен… постепенно — отвержен. Он — или я, кто-то примет удар на себя: герой, излагая простоватые заветы автора… автор, отрекающийся от своих трюизмов, чтобы не стеснить — их произносящего. Лёгким, не ведающим темнот языком, с изящным выходом жаргонизмов.
Но к черту лукавство, он — герой-любовник. Такие влюбляются в сумасшедших женщин, в самых божественных! А если недостойные сходят с ума — прости их, Создатель, на которых ты отдыхал, отверзи бедолагам и босоножкам — заочную полемику. Хотя… пусть и миллион романов на его лицевом счету, ничего пронзительного в лице, ничего инфернального, вот разве глаза… Я напишу, что они сквозные: сквозящие прорези для глаз… Так растущий пред домом закат проглатывает — все высыпавшие к нему окна… Постой будущего — в восточном пропетом… Объявив дом сей — анемично плоским: стеной, пробитой насквозь — во встречный огонь… Я напишу: в глазах его, как в тех схвативших грядущее бойницах… как во фрамугах телескопа — выверено небо: по утрам феерическая голубизна, а вечером — громоздкий сумрак, двойные звезды — рай и ад. Пожалуй, не струнные, но духовые! Фагот, кларнет, флейта… Есть такое шикарное название: корнет-а-пистон. Откуда это у вас? Да вот, пригрелось…
Мы будем жить в восемьдесят пятом году и поместим его — в лучшее время: в московское. С утра — лекции, мастерские, интроспекции души художника… Сопутствующее: любовные перипетии, выдохи из недр, взгляды наповал, после занятий — неуследимые, ветвящиеся прогулки, и в какой бы швах ни завалились дороги, вдруг разом сходятся к ночи — на одной шестнадцатой высоте над Москвой. Длинный, как роман, общежитский коридор, чьи почти несосчитанные двери, несомненно, открываются — и в южные, и в снежные пределы, и на кутерьмы вод и камней.
Кто заблудший в нем ни есть, и чем не расставлен — его воздух! Воскурения из всяких уст: фимиамы, дымы, чады… Черные наплывы кофе и расплесканность кутежей: подмоченные остроты и разрывный хохот, и сухие язвительные реплики трагифарса… Крики — гортанные из конца в конец, ломкость и чопорность слов по флангам… Смрад вечернего барана от нечеткой, ибо безразмерной сковороды, о засаленный борт которой хватается, чуть выныривая — карликовый туркмен, крупнейший пловец (смотри: плов), плюс щекочущая чувство кавказская травка… и на крутом углу — дух квашеной овощи, и на последней капле — откуда ни возьмись — нарочный с глубочайшей чачей… Самый томящий звук из-за чужих, вдруг оглохший засовов: дробь пишущей машинки…