Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
— Я столько раз бывал безумно знаменит! Академик, принявший Нобелевку… — он с мудрой, всезнающей улыбкой покачивает головой. — Я сочинил Нобелевскую нотацию в четырех экземплярах и произнес все четыре… Архитектор, представитель конструктивизма… открытие тюрьмы прошло в конструктивной атмосфере. Все желающие могли совершить экскурсию в номера и интересно провести время… Я раздавал автографы, — и утомленный вздох. — А когда-то я служил швейцаром в ресторане «Славянский базар», и пока не роняли ко мне в карман синенькую… вот сюда, я работал в этих брюках, без лампасов, главное — внутренняя правда! Пока не бросали красный билет казначейства, я угрюмо цедил сквозь зубы: мест нет… Славные, славные времена… Я так люблю жизнь, что я решил раздвинуть ее… Вот, примерно! — и отважный жест: так распахивают дверь, раз — и с петель, и, возможно — отодвигают
— А чем отличен актер на сцене и в жизни? — и он разливает нам коньяк. — У героя сцены тысячи зрителей, а у актера в жизни — только он сам. Или кто-то еще? Где-то сверху? Я был властолюбив и руководил: директивы, указы, апрельские тезисы… майские, июньские… Все дивились, сколь юноша мудр! И как не признать: актер архипунктуально существовал в материале. Я бросил все — и услышал: он ненормальный, перед ним открывалась слепящая карьера!.. Но мне наскучила роль и монотонный звук овации… Чтоб жить со вкусом, надо брать хорошие роли. С самоотдачей, с самопожертвованием! — и он закусывает коньяк хрустящей тарталеткой с красной икрой. И подмигивает: — Любимый трюк короля: ночные прогулки инкогнито, пусть обмороченные подданные принимают его — то за пьяницу, то за швейцара… и пусть пеняют на себя, если сдадут не то — и не тому месту…
Нас возвращает позднее метро, почти никого в вагоне, и он опять — на теплом серединном месте. Я слежу его отражение в противоположном окне: к какому из наших отражений склонно — чаще и ближе, к затаившему насмешку — Асиному? Впрочем, скепсис убран под синие стекла очков… Или к полному монотонным восторгом и надвигающимся обожанием — моему? Последнее отражение я немедленно отлучаю от себя…
Мы идем пешком полуночной улицей. Высоко над нами вымеряют оставшийся снег — и пересыпают треснувшей чашкой старой, старой луны… а может, те же песок и золу? И посеяны на асфальте — под воспарившей на сваях двузначной, двуликой грудой этажей… Одиночка-трамвай поворачивает за нами с проспекта, разрезая полночь — почти пароходными огнями… Основная деталь пейзажа — блеск: треснувшей луны, серебряного песка, льющегося из трещин, и рассыпанных тут и там, в вышине, огней… Позднего времени, способного блестяще перевоплотиться — в раннее… Звездный блеск нашего нежданного спутника… попутчика — от сегодняшних сумерек до полночных дверей.
Начало эпилога
Все остаются на празднике,
а одному — вдруг пора уходить
Кто-то не то Бесстрашный, не то Беспечный должен был навсегда оставить приемную родину своей души, Великий Город, раскинувшийся — на несколько лет его счастливых прогулок… Покинуть — лучших друзей, кто с той же сказочной случайности жили под одной с ним крышей, еще бы — не лучшей, не красноскатной… Список лучших на рисовой бумаге… И поскольку Беспечный знал, что и завтра, и в седьмое утро, и в любое — проснется и уже на пути от сна к яви встретит, поверители? — всех лучших, которых он так любил… Бесстрашный не волновался о них — и не спешил любить.
Но тут Великий Город прошел… Возможно, замкнули его не обратные стороны домов и изгороди, сбитые сплошь из дорожных посохов, но сужающиеся круги песка или снега в стеклянном конусе весны, или расходящееся недоразумение, ведь для всех других Великий Город продолжался — в той же славе! А для него исполнилось вечное изгнание. Ветер продавал каждый шаг несчастного — скрипам и грохотам и грозился вырвать с корнем его здешние дороги и отстричь все коммуникации… И в ночь отъезда — о, какие снились ему свободные, безбилетные сны! Стоявшие в вертикальных на вираже бульварах, которые он покидал… В садовых ветвях, подписавших зеркало кофейного магазина… Как цеплялись его руками за подтяжки меридианов — на брюхе раскрученной в стене великана-глобуса! Стучались — в трехэтажный градусник, чтобы несчастный отравился не долгим изгнанием, а быстрой ртутью… Сны бронировали сновидца парапетами и скрывали его за пьедесталами каменных гостей и меж слезами на Соборной площади… градом осаживали на дно метро… Видели бы вы сны сего Бесстрашного! И хотя вы не знаете действующих лиц, да, да, лучших, кто делает революционные шаги или проматывает богатство дебютных идей, кто клянется ему в любви и крепит клятву ко лбу — губами, омоченными вином прощанья, потому что, как жены Цезаря — вне подозрений, и прочий белый накал страстей… пафос прозрачен. Вот моя путевка на серебристый лайнер, на зеленую почти стрелу, вот чемоданы, вот обстоятельства с подписью и печатями, приказ, обет, горящая рекомендация на стене, и ясно: мне невозможно остаться, но, видите ли… я не могу уехать! Лучше вздерните меня на первом суку, и пусть под моими башмаками болтается улица с одной стороной. Бывают улицы, у которых только одна сторона. Ее имя — Лучшая.
Бывает дом в шестнадцать этажей — огромный голубой том, и построенные от трав до облак окна — все зажжены и распахнуты в вечер апреля, чтобы в рамах встало много людей — самые-самые… В лучший свой час, когда молоды и смеются, отмахнувшись от украсивших шпингалет пиджаков, и говорят и спорят… и гул их веселых голосов где-то вверху сливается в весеннюю музыку…
Я не могу! — кричит он и прячет крик в одеяло, в дыру на обоях, в дым, в сомнительные тетради… новы, кто отсматривает его сны и видит комнату на трех — не так китах, как чемоданах, назначенных — в кому провинции, в табор темных улиц, вы можете помочь уложению… И вы пинком отбрасываете сытую чемоданную крышку и гоните оттуда взашей — скомканные облачения, книги и цепи букв. И укладываете, заботливо скатав в свитки, ближайшие улицы Великого Города, и распихиваете в щели меж домами — шапочные начала дальних… а бесстрашный отъезжающий взирает с отвращением — в осиное гнездо минут и с медленным сочувствием — на вас. Он достает заветную бумагу из-под риса, и разглаживает и начинает сверять, все ли вы уложили, у него, оказывается, есть опись:
Двор — 1. С баскетбольной авоськой приусадебных листьев и с маленькими птицами через край.
Песочница — 1. Уходящие в песок копья грозы.
Скамейки — 2. На желтой — смеющийся М. с бутылкой «Хванчкары», еще не имеющей дна.
Вышедшая из снега или выброшенная из горящего времени — старая мебель: потерявшие дверцы кусты-тумбочки и кусты с зеленеющими венскими спинками…
Голуби — 4…
— Три индиго и белый с коричневым хвостом, — подчеркивает он сухо. — Кстати, не забудьте дорогу до булочной! — и зачитывает из-под требовательного пальца:
а) комиссионный магазин;
б) магазин «Фрукты — Консервы»;
в) сберкасса и «Ремонт мебели»;
г) длинный бросок асфальта вдоль чужого двора, над которым играют «К Элизе»… Вероятна пианола.
д) женщина в черном бархатном берете, трижды спросившая дорогу в больницу… она прижимала к себе кулек с апельсинами и смеялась, и вытирала уголком кашне слезы, и опять смеялась…
А дальше, что дальше? — спрашиваете вы.
Отъезжающий удивлен, возможно, потому что дальше — что-нибудь… булочная со сладостными ржаными батонами — тмин, изюм… Или — наполненный счастливой прогулкой парк. Или весна, весна… чье волшебное имя отчего-то загадано ему — живой картиной: фасадами грандиозного ампира, под которым — раскатившаяся до горизонта эспланада и засеяна солнцем и сиянием воздуха… И яростна синева, и неисчислимы люди, переходящие поле площади…
Но тут ваш взгляд высвечивает перышко — коричневое и белое — на отпахнутой чемоданной корке, а лучшая часть приемной родины, уложенная в чемодан, еще не вскарабкалась… И это означает, что когда-то… Да, а после всё вытряхнули и положили скомканные облачения, книги и так далее, смотреть выше.
— Один врач, окулист или… не помню, он тоже задал мне престранный вопрос: скажите, вам никогда не приходилось видеть себя со стороны?.. — и Бесстрашный вздыхает: — О, нет… к несчастью, ведь это, я полагаю, не худшее зрелище? Великий Город, ныне зовущийся для всех — Потерянный Рай, потому что его больше нет. Теперь он — только пейзаж моей души.
Все в понедельник, ибо что только ни случается — в понедельник! А за понедельником наступает воскресенье, и брандмейстеры выстраивают на бульварах команды бравых подкопченных деревьев в черных, завитых кверху усах и в сияющих касках солнца… Струи пены, изобразившей снег, или снег, восходящий к пене и к пожару времени… Так в тексте, написанном много лет спустя, дабы возвратить меня — в любезный мне восемьдесят пятый, минуют волю автора страх и плач — о стремительно сгорающем времени, что отпущено нам — вместе… Вереницы безнадежных пожарных метафор… И наросты текучих абрисов — каприз памяти… Впрочем, все — подражание, копия, а оригинал хранится в надежном месте, например, в бессмертной душе.