Совок клинический. Из цикла “Жизнь вокруг”
Шрифт:
Бабка даже паспорта показать потребовала — никак не могла поверить, что «взрослые люди, записавшись, а прячутся. А как я б тя тяпкой да по лбу?».
Потом часто вспоминали об этом, посмеиваясь над Светкой. И впрямь: что было сразу бабке-то не сказать, взрослые люди… Но это — потом. А пока длились эти рассветные, воровские его убегания, ему казалось, что только так быть и может. Ведь так хотела она, Света…
Глядя сквозь зелень на удаляющуюся голубизну неба, вспоминая их начальные, лучшие годы, он тихо задремал, ему даже успело что-то присниться: почему-то Пашка, говорящий кому-то по телефону: «Ну натрендел! Два вагона в натуре, ей-богу!» И тут же почему-то была птичка певчая, Дроздов, спрашивающая у него: «Ты знаешь, что такое сплошное меркато?» В этом кратком путаном сне вдруг пришло понимание, чем он перед Пашкою виноват — не объяснил он ему, не сказал… Но что именно — это как-то ускользнуло; опять птичка певчая замахала перед его носом костистою лапкой: «А помнишь?..» Речь теперь шла о пословице, популярной в перестроечные годы:
И тут что-то толкнуло его в грудь. Он как бы проснулся, но вместе с тем продолжал видеть сон, только очень четко и ясно: он всходит на веранду, где Светка лущит зеленый горошек, она поднимается навстречу ему: «Господи! Что опять?..» Никогда ничего из своих неприятностей не умел он скрыть от нее — сама догадывалась. А тут до того был расстроен, что даже не попытался: «Рыцарский крест!» — все, мол, он лично облазил, все закутки в крипте, все перетряхнул, стеклянная рамка, в которой крест висел над прочими рыцарскими вещами, на месте, замочек нетронутый, а креста нет. И он даже не помнит, когда последний раз видел его. С тех пор как прекратились школьные экскурсии, он почти не спускался в крипту… А это тебе не прялка, не вышитая панева, не оловянный панагиарь из Старого Ведьмина. Это, как ни крути, настоящая ценность — триста восемьдесят граммов старинного серебра, камни… И говоря это, вдруг видит он, как она бледна, как вся обмякла, осела. «Что с тобой? Тебе плохо?» — «Это он, — шепчет Света. — Левочка, это он…» — «Глупости, с чего ты взяла? Успокойся…» — «Нет, это он! Помнишь, три года назад… К нему из района тогда приезжали, — помнишь? — двое грузин. Он был такой напуганный… Мы еще квартиру тогда твою продали, но этого было мало, хотя потом как-то все у него утряслось». — «Ну и что?» — «А то, что я слышала, как он несколько раз говорил по мобильнику насчет креста с камнями. И ездил в Ленинград со своей Жамкиной». — «Да господи!.. Что из этого?» — «А то, что он коробку турецкой пахлавы тогда привез, чай пили, помнишь? А он никогда ничего не привозил в дом, если не чувствовал себя виноватым! А тут…» — «Но три года! Что ж я, по-твоему, и в крипту не спускался эти три года? Как бы я мог не заметить?..»
А сам вспоминал, что три года назад, это когда и Жамкина была жива, и он еще считал себя ответственным за Пашку, квартиру продал. Но что стоит однокомнатная в Сосновске? Так что это не выручило, но как-то все утряслось, Света права. Просто это все у него спуталось, потому что вскоре случилось то, что окончательно развело его с пасынком, — смерть Жамкиной. Молодая и вроде б здоровая, умерла она страшно — просто рухнула на привокзальной площади, запирая один из ларьков… И слухов, конечно, у всех полны рты. Дескать, не без Пашкиной это помощи. Потому что именно ему, как оказалось, завещала она и квартиру, и всю торговлю свою, и счет… Тут они с пасынком окончательно и разругались. Не потому, чтоб он слухам поверил, нет! Но как-то позорно казалось ему, чтоб молодой парень начинал с принятия такого наследства, как-то не по-мужски. «Да ты думай! — кричал ему Пашка. — Каким надо быть козлом, чтоб от законных бабок… С какой стати? Ты не просто совок, Дялев, ты совок клинический, тебя лечить надо! Тебе только чтоб было прилично, а мне жить… А говорить все равно будут!» И Света просила его, чтоб прекратил, что, может, и вправду уже не все понимают они в новой жизни, может, Пашка и прав. Все тогда так запуталось, нависло над ним неразрешимым комом, что, может, и впрямь не лазил он в крипту тогда, а потом… Потом ведь и мысли у него не было, что надо специально что-то там проверять, осматривать. Да и что это может теперь изменить?
А дней через пять, когда все не то чтобы утряслось… Что тут могло утрястись? Все опять переругались, Пашка клялся и подымал их на смех, Света плакала, он не знал, что и думать, проверка заканчивалась, проверяльщицы уже акт писали, где фигурировали и аквариум, и картина художника Никулина, и еще полтора десятка вещей, и, само собой, рыцарский крест (380 граммов старинного серебра, камни неустановленной ценности…), и уже поговаривали о будущем суде: Копысова с нескрываемым злорадством, Алисочка с тайным сочувствием… Ничего не могло утрястись! Но все как бы привыкли к тому, что случилось, он даже начал составлять собственную записку, объясняя, как попала в музей каждая из утраченных вещей (ни одна не была куплена музеем!), хотя и не знал еще, зачем нужна эта записка, поможет ли… Света укладывалась спать, он сидел, писал, вдруг она позвала его слабым голосом: «Левочка! Что-то не по себе мне…» Сидела на постели бледная, держась за грудь. Он сбегал за ее сердечными таблетками, уложил в постель: «Тихо, тихо, сейчас все пройдет…» Она снова села: «Не могу лежать — нехорошо мне!» Вдруг ее вырвало, он подумал, мол, слава богу, просто чем-то траванулась, бывает… Пока убирал, она сидела, тихо покачиваясь. «Легче стало?» — спросил. «Н-нет, надо „скорую“». Пашки не было, мобильника его тоже, пришлось бежать к Ниточкиным, через три дома. «Скорая» приехала минут через сорок, сняли кардиограмму, врачиха сразу заторопилась. В машину Свету понесли раздетой, на носилках, ему даже ничего не сказали. Он тоже залез в машину, чтоб проводить до больницы, думал, не пустят, ругаться придется, но врачиха ничего, все только торопила водителя: «Быстрей, родненький, циркулярный инфаркт везем!» Тот гнал на совесть. А Света все руку его держала, потом пальцы ее ослабли, похолодели…
«Все! Можно не торопиться», — сказала врачиха санитаркам, бежавшим к машине с каталкой.
Она была совсем молоденькая, беленькая, спокойная… И смерть, верно, была вполне обыденным для нее делом, частью ее работы. Вот и теперь он видел только ее, а не Свету. Лицо ее отдалялось, таяло в яркой голубизне и ореховых перистых листьях…
Он сел, осмотрелся, потянул к себе рюкзачок. Веревка была на месте. Оставалось найти подходящий камень. Небольшой, увесистый и желательно плоский. Он встал, походил вокруг орешины. Один показался ему подходящим. Взвесил его на ладони. Килограмма полтора, самое то. Обвязав его крест на крест веревкой, перешел на другую сторону орешины, под ту самую толстую ветку, на которой устраивал когда-то качели для Пашки. Тут из песчаного откоса выпирал валун, сверху почти плоский, а со стороны речки образовывавший уступ. Небольшой, меньше метра, наверное, но ему должно было хватить. Он встал на него и метнул камень. Тот перелетел через ветку и перетащил за собою веревку. Теперь оставалось его отвязать, сделать хороший узел и затянуть. Веревка повисла примерно в метре перед тем местом, где валун образовывал небольшой обрыв. Проделывая все это, он ни о чем не думал, только под конец похвалив себя, что все помнил и рассчитал правильно. Затем сладил широкую петлю со скользящим узлом, ножом обрезал лишнее и стал на край валуна, осторожно положив петлю на плечи. Оставалось сделать шаг, и все, что мучило его на этой земле, оборвется и отлетит, оставив только орешину и ясное небо над головой, которых он никогда уже не увидит.
Один только шаг… Но он все стоял и думал. Почему-то о том, имеют ли и в самом деле смысл суждения других людей о твоей жизни. Вопрос не имел решения. Точнее, любое решение казалось одинаково верным и обоснованным. Если Бог есть, то людской суд не главный, если его нет, то кто-то же должен судить человека… «А совки — они народ верующий! — отчетливо, у самого уха сказал Серега Дроздов. — Только не в Бога, а так… в какую-то муть». «Когда это он говорил?» — подумал Лев Гаврилович, осторожно снимая петлю со своих плеч. Странно, сколь разные люди считали его совком: и Серега, и Пашка, и Светкины подруги. А ведь он не любил советскую власть, и советское начальство никогда не считало его вполне своим. Он поймал качавшуюся перед ним петлю, подержал и опять отпустил: пусть повисит, окончательно все можно решить и на обратном пути.
Он снова уложил рюкзачок, попил живительной водички из родника, постоял на откосе, поглядел сквозь листву на высокое небо и двинулся дальше. Тропу вдоль реки подзатянуло травою, но все же она была видна еще достаточно, чтоб не сбиваясь продвигаться вверх по течению, переходя в брод ручьи и огибая болотистые заливчики.
Шагал и шагал, как заведенный, и даже почти ни о чем не думал — слишком устал. Когда вышел к Монастырке, были уже легкие сумерки. А может, так только казалось, потому что лес здесь был сумрачный, почти сплошь еловый. Как только люди здесь жили… Впрочем, уже и не жили. От большого, богатого когда-то села осталось четыре избы без постоянных жителей. Говорили, впрочем, что года три назад постоянный житель здесь появился, даже говорили, что он неплохо зарабатывает на переправе разного народа на монастырский остров, куда, к отцу Федору, местному исповеднику, целителю и чуть ли не чудотворцу, стремились многие. Звали этого местного жителя Харон Иванович. И даже по запаху место это было теперь жилое — дымком тянуло оттуда, кизячком… Дымок и в самом деле вился над одной из изб, второй с краю, куда Лев Гаврилович и направился, но его неожиданно окликнули:
— Гаврилыч!
От неожиданности он вздрогнул и остановился. Окликнули вроде бы снизу, от реки, хотя он никого там не видел.
— Да туточки я! Спускайси.
Прямо под обрывом, заросшим ивняком, вдоль которого шел, увидел он невысокого мужичка в зимней шапке. Стоял на мостках, к которым причалена была моторная лодка. Мужичок был стар и помят, казанка его тоже стара и помята, только недавно сколоченные мостки белели свежими распилами.
Спустившись, Лев Гаврилович увидал, что мужичок вроде б знакомый. Жил когда-то в Сосновске, состоял единственным сторожем при всех магазинах Торговой площади.
— День добрый, — сказал неуверенно, — Харитон Степанович?
— Ён, ён! — обрадовался мужик. — Помнишь, значится? Ён! Давай садись в лодку. Отец Федор наказал тебя прямо к нему, как тольки появисси.
— А говорили в городе, что переправщик здесь специальный.
— Харон-то Иванович? Дразнят меня так, как же. Народ не весь и у нас серьезный — всякие ездют…
Он оттолкнулся веслом от мостков и в несколько гребков вывел лодку на чистую воду, мотор чихал, не хотел заводиться, он что-то там подкручивал, покачивал, шнур дергал…
— Погоди! — сказал Лев Гаврилович. — Ты говоришь, отец Федор велел? Да он и знать не мог, мы не сговаривались…
— Может, и не сговаривались, а только он вчера еще говорит мне… — Мотор наконец чихнул громче обычного и затарахтел. — Ну, слава Богу! — Харитон уселся на место, мотор затарахтел громче, лодка, задирая нос, пошла по дуге в основное русло, и то, что конкретно сказал вчера отец Федор своему перевозчику, Лев Гаврилович не расслышал.
II. Пустынь