Современная датская новелла
Шрифт:
— Ни в жисть, потому как уважаем себя, — ответил Кьель. — Молодые-то забыли, что нужно стоять на своем праве. Ну вот и пошли на мировую. Да, как тут не пожалеть, что хозяйство им отдал!
— Теперь уже поздно! — вздохнул Андерс.
— Надо бы попридержать нам купчие-то. Глядишь, и на мировую не пошли бы.
— Задним-то умом всяк крепок, — сказал Андерс. — А ведь и то сказать, долго-то мы не заживемся. Прямо видать, как жизнь уходит. А смерть, она на своем праве стоит.
Так вот и сидели они, судача о старинной вражде и давних спорах, и оба сходились на том, что только в старые годы и жить стоило. Наконец бутылка опустела, и Кьель собрался уходить.
— Не застанешь ты меня, поди, в
— Тошнехонько мне тогда будет, — сказал Кьель.
— Не век же нам жить, придет и наш черед, — сказал Андерс. — К осени, поди, помру, такая у меня думка.
— Как же я-то без тебя, Андерс? — сказал Кьель. — Ведь славные были у нас с тобой дела в наше-то время.
— Славные, — согласился Андерс. — Да ведь окромя нас с тобой никто про то, чай, и не помнит. Прежде-то вся округа только и говорила, что о наших спорах да драках. А теперь состарились и ни на что не годны стали, вот и выходит, помирать пора…
Старый Кьель отшагал две мили домой, сурово взглядывая на каждого встречного. Спал с лица Андерс и, видать, долго не протянет. У Кьеля сердце щемило, точно теряет он лучшего друга. Ибо можно ненавидеть человека так глубоко, что он становится как бы частью тебя самого, и белый свет не мил будет, когда его не станет.
Мартин А. Хансен
Праздник жатвы
Перевод Е. Суриц
Под самый Михайлов день, тому уж много лет, на один зеландский хутор заявилась смерть, вломилась в шумное веселье большого дома и жестоко оборвала праздник. И не один год потом висела мрачная тень над соломенными крышами и фруктовым садом. Те, у кого зоркий глаз, видели эту тень. Теперь все позабыто. Сами хозяева, их гости и челядь давно ушли в ту страну, куда отправилась безвинная жертва, столь же мало чаявшая от жизни, как и подававшая надежд. Проживи бедняга подольше, он бы, пожалуй, почти не оставил следа, а вот страшную его кончину, когда улегся переполох, стали пережевывать и смаковать, как смакуют всякую беду, пока не позабудут.
Тем вечером в главном доме сияли все оконца, но свет едва пробивался к дальним углам сырого сада сквозь сентябрьский туман и тьму, равную чернотой со свежей вспашкой. В клубах пара по кухне метались женщины и гремели чугунами и тарелками. Хозяйка переходила из комнаты в комнату, шурша черным шелком нарядного платья и закатав рукава на сильных руках. Стул ее за женским столом почти все время пустовал, и она то и дело вскакивала и, не стирая с пальцев сала и маринада, спешила на кухню по длинным переходам, гонимая хозяйственной тревогой, что пуще страхов роженицы. Пробегая мимо тесной, затхлой людской, едва освещенной двумя свечами, она всякий раз кричала, чтоб ели и пили побольше.
Люди — все хуторские и только два возчика со стороны — ели за обе щеки и без устали прикладывались к водке и старому пиву. Их уже не на шутку разобрало, и они начали приставать к девушкам, а потом затеяли новую забаву — спаивать работника Енса Отто. Зачинщик этой шутки был скотник Йохан. Он царил за струганым столом, как петух в курятнике, причем захватил себе эту честь, даже не померившись силами с соперниками. Его выручала наглость. Красотой скотник не отличался. Ему еще далеко было до тридцати, однако тощее лицо глядело старо, а унылая лень избороздила его морщинами куда глубже тех, что накладывает духовное усилье. Нос был перебитый, кривой, и Йохан сопел. Малый этот, распоясавшийся от выпитого, с
Жизнь не баловала скотника, и ему было за что мстить судьбе, да редко представлялся случай. Он отыгрывался, бывало, только на малолетках и вымещал на беззащитных свои обиды. А уж двенадцатилетнего работника Енса Отто он и вовсе терпеть не мог, потому что тот был хорош собой и из лучшей семьи на Песчаных Холмах. Правда, отец у него пил, и нужда не выходила за порог, и дом был полон детей, но все дети были хорошие и славные. Енс Отто был хорош собой, темноглазый и темноволосый, только что ранняя забота слегка замутила его черты.
Скотник пододвинул ему полный стакан и надсаживался:
— Ну давай, пей, не то отведаешь моего сапога!
Щеки у мальчика пылали, и он со смешком отбивался, мол, и рад бы, да не смеет.
— Ну, за кого? За твоего отца? Сам-то он этим делом не брезгует. Недаром ведь вы зиму без торфа сидели, что, неправда?
— Да, было дело, — усмехался мальчик.
— Угощайтесь, угощайтесь, — крикнула хозяйка, пробегая мимо людской и второпях спуская рукава.
— Ну ладно, не тяни, — сказал скотник мальчику. — А то сейчас пастор свое заведет.
В парадной зале, увешанной по беленым стенам старыми олеографиями, все ждали речи пастора. За длинными столами — мужчины и женщины отдельно — сидело добрых три дюжины гостей, все в темных парадных одеждах. Сверкающую льняную скатерть почти без просвета уставили вина, приборы и блюда с гусями, утятиной, жарким и рыбой. Уже два часа прошло за едой и питьем в полном молчании. Но вот языки развязались, зашумела беседа, хозяйка уселась на место, застегнула рукава и глядела на пастора. Ему уж пора было начинать. Гости потихоньку бросали взгляды на его руку, взявшуюся уже за ложку, с тем чтоб вот-вот постучать по стакану.
Однако же пастор медлил. Несмелыми, светлыми глазами он обводил почтенное собрание. К собственному своему удовольствию, он понял, что вконец позабыл заготовленную речь. Это был добрый знак, ибо теперь, он знал, как только он откроет рот, слова потекут прямо из неисчерпаемых тайников сердца. Но в тот самый миг, когда он поднялся, готовый гранить и ковать фразы, ему захотелось говорить совсем, совсем не так, как всегда. Он понимал, чего от него ждут. Может быть, не отдавая себе в том отчета, они заранее вообразили всю его речь. Они ждали такой речи, над которой можно не думать, ждали приправы к прочим блюдам, которая мужчинами позабудется еще до конца трапезы, а женщинам запомнится меньше, чем диковинные заливные и маринады. Но осеннему празднику причитается по праву сладость поэтического парения, и дело пастора ее обеспечить. И вот, вертя в пальцах ложечку, он окончательно решился. Он будет говорить так, чтобы их потрясти. Взгляд вновь скользнул по сытым, спокойным лицам, и на ум ему пришла притча о богатом человеке, рассудившем сломать житницы свои и построить большие, простой рассказ, но такой страшный, если вдуматься [1] . Он раскроет им глаза, он смутит этих невозмутимых хозяев.
1
Евангелие от Луки, гл. 12, ст. 16–20.— Здесь и далее примечания переводчиков.