Современная датская новелла
Шрифт:
Дирижер Расмуссен быстро прошел через сцену, чтобы Леопольд Хардер его не заметил. Он обещал ему сшить себе новый пиджак, но ограничился тем, что попросил портного вставить клин на спинке старого. Пиджак не стал новее, был по-прежнему узковат, тянул, но раньше это сходило, сойдет и сегодня. Он незаметно проскользнул в маленькую дверцу вниз к трем музыкантам, в оркестр. Это были новички, они взволнованно шептались. Он подал им толстую горячую руку и сказал, что все будет хорошо. Но его глаза на мясистом лице смахивали на глаза испуганного кролика. Репетиция днем прошла плохо, контрабас все время отставал. Может быть, в зале сидит критик и напишет об этом. Вчера вдруг на столе Расмуссена оказалась вырезка, последняя фраза в ней была подчеркнута красным: только дирижер не справился со своей задачей. Подчеркнул Леопольд Хардер. Расмуссен ненавидел театр, он мечтал о табачном магазине на тихой улочке в провинциальном городке. Поэтому он жил не в гостинице, а в школьном общежитии и копил деньги. Но Герда не разделяла его мечтаний, ей хотелось иметь шелковые чулки, шелковое
Третий звонок. Музыканты настроили инструменты и уставились на него. Он сел за рояль с выражением ужаса в глазах. Табачный магазин исчез, Герда тоже. Начинаем. Он сделал движение головой и высоко поднял руки, призывая музыкантов к вниманию. Четыре инструмента лихорадочно заиграли увертюру.
А на сцене под звуки оркестра голоса перебивали друг друга. Рабочий опрокинул бутылку, Бертельсен ругался. В бутылке был холодный чаи, но на ковре в гостиной Маргариты Готье образовалось большое темное пятно. Его видно из зрительного зала. Через пять минут поднимется занавес. «Черт возьми, глупая свинья, проклятая глупая свинья!» — «Будь человеком, Бертель», — сказал рабочий, он стоял на коленях и тер пятно сухой тряпкой. Но Бертельсен не был человеком, он вынужден смотреть на пятно и ругаться, если он присядет хоть на мгновение, его вырвет. Леопольд Хардер стоял в другом углу сцены, он заметил коричневое пятно на манишке Сергиуса, игравшего благородного отца. Остальные актеры не понимали, почему Хардер всегда цепляется к Сергиусу, ведь Сергиус никогда ему спуску не дает. Мускулистый и широкоплечий, он был на голову выше директора, его губы двигались быстро, выбрасывая грубые слова: «Я свое дело знаю и отрабатываю жалованье, которое вы мне платите, и можете…» — «Сергиус! Сергиус!» Затянутая в корсет фигура Хардера отступала задом, выставив перед собой руки с широко растопыренными пальцами — жест, означающий крайнюю степень испуга. А широкоплечий Сергиус стоял на месте как скала.
Фру Андре вместе с Ларсеном-Победителем следила за ними, устало качала головой и закрывала глаза. Веки у нее были сильно накрашены синим. Ларсен-Победитель сжимал губы, чтобы не сказать того, что ему хотелось. О, дай он себе волю, из его уст вырвался бы львиный рык. Все это сборище бездарностей, этот жалкий театришко не для него. Он им покажет. Фру Андре снова что-то сказала, он ответил утвердительно. А может быть, нужно было ответить отрицательно, у нее в глазах появилось разочарование. Ей не следует так смотреть на него. Она ровня ему, они сторонились остальных, смеялись и издевались над ними. Ему нравились ее остроумие, ее короткие меткие замечания, ее смешные пародии. С ней следовало быть поосторожнее, она великая комедийная актриса. Но вчера она вдруг начала говорить о нем, о нем самом. И он сразу насторожился. Пусть не думает, что он вынужден был поехать в провинцию, его приглашали в копенгагенский театр. Но у него есть время подождать лучшего предложения. «Будущее молодого Ларсена-Победителя так же обеспечено, как государственная облигация», — писал о нем критик после дебюта в Королевском театре. Это было семь лет назад, но он еще молод, у него есть время ждать. И прежде всего он не нуждается в соболезнованиях и добрых советах. Со вчерашнего дня он чуть-чуть охладел к фру Андре.
Она стояла возле него, маленькая, в черном, и такая настойчивая. Он же смотрел поверх нее, дергая шеей, как лошадь. Пыль сцены щекотала ноздри. «Мне кажется, нам нужно… — сказал он и снял ее руку со своей. — Сейчас поднимется занавес. Ты бы лучше…» Пусть не думает.
А за лестницей стояли маленькая фру Кнудсен, игравшая Нишет, и юноша, игравший Густава. Она привыкла скрывать свои испуганные птичьи глаза и свою маленькую хорошенькую фигурку, он же прятался потому, что сегодня впервые играл с бородой. Ему было девятнадцать лет, а борода делала его еще моложе. В начале второго акта он подавал реплику: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?» Говоря это, он обнимал Нишет за талию и улыбался, а зрители смеялись. Это произошло уже на премьере в Гельсингёре. Он видел, как зрители в первых рядах тряслись от смеха, слышал, как смех рос и рос, и понял, что все погибло. Он словно умер в ту минуту, его сердце сделало скачок и остановилось. На другой день Леопольд Хардер позанимался с ним отдельно и заставлял его снова и снова повторять: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?» Не помогло. Смех раздавался на каждом спектакле, в каждом городе. Одна газета написала об этом. Леопольд Хардер подчеркнул фразу красным карандашом и положил газету ему на стол. «Но Густав испортил спектакль. Он слишком молод. Замените его!» «Замените его! Замените его!» — выстукивали колеса поездов, когда они переезжали из города в город, от смерти к смерти. И каждый вечер в начале второго акта Леопольд Хардер стоял в кулисе, наблюдая за его смертью, а вчера придумал новую забавную смерть: светлую бороду во все лицо. «Эту роль нужно играть с бородой», — сказал Леопольд Хардер. Сегодня вечером юноша надел ее впервые и ждал выхода, прячась за лестницу. А рядом с ним стояла маленькая фру Кнудсен.
Она
Юноша был рад, что она стоит рядом. Это напоминало ему родной дом, придавало уверенность, и он думал, насколько все было бы легче, если бы она была его возлюбленной. Но его возлюбленная — Хердис, играющая роль Франсины. Серьезно слушая о том, что сынку фру Кнудсен стало легче, он следил взглядом за Хердис, за ее желтыми глазами, тяжелым подбородком и толстыми бедрами. Вначале она внушала ему страх и отвращение. Но с того вечера для него началась новая, хотя и отнюдь не счастливая жизнь. Много раз по ночам он рыдал и бился головой о стену, много раз по утрам стоял, застыв у окна, глядя, как занимается новый, страшный — не судный ли? — день над провинциальными колокольнями и красными идиллическими крышами. Он с детства вел дневник, записывал красивым изящным почерком и изящными словами свои переживания. И вдруг в дневнике появились жестокие слова: «Между Хердис и мной все кончено, кончено навсегда. Никогда больше я не напишу ее имени в этой книге!» А на следующий день: «Я люблю, люблю, люблю ее! Мы обо всем переговорили сегодня. Все недоразумения исчезли, их унесло, как паутину ветром! Она любит меня, и я люблю ее!» А еще через неделю: «Все кончено. Сегодня я вынес приговор самому себе. После того, что случилось, я не могу больше жить». Но он жил и умирал каждый день, а в номере гостиницы лежал дневник. Перед уходом в театр он написал: «Мне все равно! Пусть это будет моим лозунгом: мне все равно!» Но ему не было все равно, он дрожал от страха перед репликой во втором акте: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?»
Там за занавесом инструменты неистовствовали, приближаясь к финалу. «Освободить сцену! — крикнул Бертельсен, широкими движениями рук выгоняя посторонних. — Освободить сцену!» Один из рабочих поднялся с перевернутого ящика из-под пива и встал у занавеса. Бертельсен стоял, нагнувшись вперед, с полуоткрытым ртом, слушая музыку. Она замолкла, надо начинать! Но Леопольд Хардер замахал всеми десятью растопыренными пальцами: подождите!
В зале погас свет. Молодой человек тихонько обнял свою подругу. Она взглянула на него в темноте строго и хитро. Сзади них толстый человек протянул руку к жене ладонью вверх, она сразу же поняла и сунула в руку пакетик с леденцами.
Перед занавесом Расмуссен расстегнул пиджак и верхнюю пуговицу на брюках. За занавесом Леопольд Хардер дал новый сигнал движением руки, и Бертельсен подбежал к рабочему: «Открывай. Но ровно, ровно, черт подери». Занавес со свистом взвился к потолку. Холодное дуновение мрака и молчания воцарилось в гостиной Маргариты Готье.
И в ней заговорили совсем другие голоса.
Альберт Дам
Мертвый барон
Перевод Е. Суриц
Большинство считало, что мертвым бароном прозвали его потому, что его сословие изгнало его и для всех прочих дворян он сделался как бы мертв. За что он был обречен жить одиноко и глухо, не знал никто. Иные говорили, что тут замешана принцесса, он ли ее соблазнил, она ли его обманула, неизвестно. Другие усматривали причину его отверженности в неверии; такого открытого безбожия не терпят дворяне. Кое-кто утверждал, что будто во Франции он предавался самому грязному распутству и потому не вхож в приличное общество. Были, однако, и такие, кому доподлинно было известно, будто, напротив того, во Франции он поступил в монастырь, одумавшись, обратился в истинную лютеранскую веру, бежал из монастырских стен и потом затаился как мертвец, чтоб католическая церковь вновь не опутала его монашеским обетом. Прочие знали точно, что он был отлучен от себе подобных за то, что обходится с простым людом как с ровней. Бытовало и такое мнение, будто он сам бежал людей, чтобы в уединении делать золото и искать философский камень. А может быть, его прозвали мертвым бароном за то, что сам он высказывал сомнение, подлинно ли он существует.
Несомненно, он жил где-то в Хадском уезде, где же именно, не знал никто. Многие утверждали, будто даже видели его дом, одноэтажный, длинный дом в одичалом парке, прежнее владение вдовицы, где-то на отшибе подле Хойбго. Показать же дом никто не мог, и окрестные жители не знали такого дома, и о вдовице тоже ничего не слыхали. Когда именно он жил, тоже оставалось неясно, одним хотелось, чтобы это было во времена католичества, иные считали, что он дожил до наших дней и только год, как умер. Другим решительно было известно, что жизнь его протекла в пору Французской революции и Великого Наполеона и он учился у французских философов. Сам он, уж верно, сказал бы на это, что времени не существует, кроме как в воображении, поэтому относить его, барона, жизнь к определенному периоду — тоже дело воображения.