Современная канадская повесть
Шрифт:
Я снова шагаю из угла в угол. Зажигаю свечи в столовой и кладу футляр с ожерельем рядом с прибором Мадлен. Тут у меня появляется новая мысль. Как я и опасался, Мадлен оставила браслет в спальне. Я знаю, что это означает. Мои пальцы судорожно стискивают камни, но я быстро беру себя в руки. Я возвращаюсь в столовую и кладу браслет рядом с футляром. К счастью, ювелир не дошел до такой безвкусицы, чтобы покрыть агаты с внутренней стороны металлом: сквозь них проникает свет и ложится на белую скатерть овальными сине-зелеными пятнами. Я — беру браслет и ударяю ножом по одному из камней. Агат мгновенно падает на стол: окаменевшая слеза с радужными разводами. Я подбрасываю камешек на ладони, удивляясь его невесомости. Потом кладу его в карман. Я скажу Мадлен, что похитил капельку ее счастья. Это будет звучать очень возвышенно. Я выпиваю еще, совсем немного, ровно столько, сколько
В гостиной всего две лампы — две одинаковые настольные лампы с розовыми льняными абажурами, выбранные Мадлен. Единственные предметы обстановки, в которые она вложила хоть немного себя. Я люблю их, мне нравится их простота, неброскость. Если Мадлен меня покинет, у меня останутся эти лампы и маленький агатик, да еще кое-какие воспоминания, из тех, что никогда не тускнеют. Странно: когда я думаю о Мадлен, мне видятся неожиданные исчезновения или уходы, но никогда не морщины и не седые волосы. Я не могу представить себе Мадлен состарившейся, вынужденной бережно тратить свои дни и свой пыл. Быть может, это оттого, что меня тревожит необыкновенная острота всех ее переживаний. Я ощущаю, почти неосознанно, ее хрупкость и уязвимость. Я гашу обе лампы и жду в полумраке, обрамленном ярким освещением других комнат. Вскоре я слышу, как перед домом останавливается машина. Приподымаю занавеску. Джим с легким поклоном распахивает перед Мадлен дверцу. Я думаю о том, с каким выражением лица он наблюдал за ней в зеркало. Джим, властитель местных тайн. Они, наверно, бултыхаются у него в душе, как слизняки. Я зажигаю свет, чтобы Мадлен не подумала, будто — я подглядывал.
Наконец она появляется и, окинув меня невидящим взором, проходит к себе. Ни одной снежинки ни в волосах, ни на пальто. Колокола звонят снова. Месса кончилась.
Мадлен вошла совсем не так, как я ожидал, и я, оторопев, гляжу ей вслед. Потом иду за ней в спальню. Она сидит на кровати, слегка ссутулившись, и смотрит в пол. Когда я вхожу, она не меняет позы. Постояв в дверях, я беру ее за руку, заставляю подняться и веду в столовую. Мне кажется, будто я веду слепую или безумную. Бледная, безучастная, она, ни слова не говоря, покорно следует за мной. Я усаживаю ее на стул.
— Ты действительно хочешь праздновать?
Голос у нее усталый, надломленный.
— За этим и ждал тебя.
Взгляд Мадлен падает на браслет. Она машинально берет его и вертит в руке. Она наверняка увидела и футляр, но не притронулась к нему. На ощупь, не глядя, Мадлен обнаруживает, что в браслете не хватает одного камня. Она внимательно осматривает агаты, бросает взгляд на меня, но ничего не говорит.
— Что ты?
— Ничего. Кажется, у меня потерялся один агат.
Я не в состоянии выговорить свою фразу насчет капельки счастья. На ее лице застыло какое-то скорбное исступление, и слова застревают у меня в горле. Откуда этот взгляд обманутого ребенка всякий раз, когда она возвращается? Может быть, кюре прав, стращая прихожан тоской плоти? Но ему-то откуда знать об этом?
Внезапно я замечаю, что мы сидим за столом, на котором нет ни крошки съестного. Я отправляюсь в кухню и открываю холодильник. Нахожу остатки холодного мяса. Ставлю на огонь кофе. Мне слышно, как Мадлен разворачивает подарок. Я нарочно задерживаюсь на кухне, чтобы дать ей время подобрать приятные для меня слова, ибо, разумеется, я вправе рассчитывать на ее восторги. Затем я несу в столовую всю обнаруженную мною снедь. Агаты мягко поблескивают на белой шее, но сама Мадлен тихо плачет, закрыв лицо руками. Я не в силах устоять против этого беспомощного страдания: оно вторгается в меня, обдает теплом, повергает в смятение и побеждает. Я наклоняюсь и целую ее в шею.
— Не надо плакать, глупенькая. Все поправимо.
Я глажу ее по волосам, и мне хочется утешить ее, как маленькую, сказать, что завтра снова будет солнышко, что жизнь продолжается и ко всему можно привыкнуть.
— Я люблю его, Ален! Я люблю его!
Этот надрывный крик пронзает мне сердце, ввинчивается в него как штопор. Мои руки застывают. Я весь костенею, и Мадлен вдруг понимает это. Она говорит, стиснув кулаками виски:
— Но я не хочу причинять тебе боль! Прости меня, прости! Ах, если бы ты знал…
Конец фразы теряется в рыданиях. И тут между нами впервые устанавливается странное взаимопонимание. Мадлен высвобождает во мне потоки жалости, которыми мне хочется омыть ее. Она как будто перекладывает на меня свое страдание, и я добровольно принимаю его на свои плечи. Я весь дрожу от волнения. Эта задыхающаяся женщина больше мне не принадлежит, я не признаю за собой никаких прав на нее. Я хочу лишь ее утешить, спасти от божественной несправедливости, как выразился доктор Лафлер. Не я повинен в ее муке, и не она мой палач. Я мысленно вижу, как она умирает, так и не побывав счастливой, умирает в отчаянии, ибо ей не дано было обладать тем, что утолило бы ее мечту, бесконечно одинокая, не насытившая своей страсти, и ее маленькое тело лежит, скорчившись в последнем спазме гордости. Какое значение будет иметь тогда ее измена? Мертвую не потребуешь назад в качестве жены. Нельзя считать безраздельно своим того, кому ты не можешь помешать умереть. У меня изначально украли ее, и не люди совершили это. Довольно я боролся с нею: удары, которые я получал, наносила мне не она. Бессмысленно впиваться ногтями в ее тело, чтобы проникнуть в душу. Нам не соединиться никогда, никогда. Пути наши параллельны, и, как бы мы ни старались, они все равно не сольются. Мадлен умрет в одиночку, и это само собою сведет на нет наши жалкие и тщетные усилия. Именно из-за этого, я уверен, она и страдает сейчас с другим. Она более одержима, чем я, и не признала себя побежденной оттого, что не достигла идеала со мной. Она продолжает поиски в новом месте. Я же отныне покидаю ристалище. Неодолимая жалость, быть может, порожденная тем, что в страдании Мадлен я узнал свою собственную боль, захлестывает меня жаркой волной. Я не знаю и не хочу ничего знать. Но мне ясно, что Мадлен обречена. Я вижу ее смерть и свою смерть, и что-то горячее шевелится у меня в груди. Только теперь мне открывается суть слов доктора Лафлера: «Вера не мешает мне любить людей достаточно сильно, чтобы стремиться избавить их от того, что вы называете божественной несправедливостью». Ах, как я это сейчас понимаю! Я не могу сделать Мадлен счастливой, но я не усугублю ее пытку. Я ей больше не муж — я ее союзник против бессмысленной жестокости жизни. Счастье, которое она успела мне подарить, вновь возвращается ко мне неоскверненным. То, что произошло в последние дни, не может его обесценить, и я благодарен судьбе за то, что не совершил ничего непоправимого. Нарыв наконец прорвался. Я стерилизовал себя, чтобы любить ее сильнее. Моя жалость — это в конечном счете, наверно, и есть любовь, которая начинается, когда перестаешь любить так, словно мы никогда не умрем. Для меня теперь все проясняется. Мне еще придется страдать из-за Мадлен, я знаю, но я уже не буду винить ее в этом и ожесточаться против нее.
Свечи коптят, и в воздухе пьются две черные струйки. Мясо и фрукты на столе кажутся восковыми. Весь дом слушает плач Мадлен. Я ищу слова, которые передали бы то, что со мной происходит, но слова коварны и своевольны.
— Да, старушка, худо тебе!
Если бы нечто подобное прозвучало со сцены, зал покатился бы со смеху. Но Мадлен все поняла по моему тону. Слезы хлынули еще пуще, и она уткнулась лицом в ладони. Какие тут могут быть слова!
После долгой паузы она с отчаянием говорит:
— Даже когда я с ним, мне все равно худо.
— Почему?
От ее слов к груди моей подступает комок. Я сражен быстротой, с которой она приняла мое отречение.
— Не знаю. Это ужасно. Я не могу оставить тебя, чтобы жить с ним. Он тоже не может ради меня все бросить. Я думаю, что он меня не любит… что он пошел на это, потому что… потому что я сама себя предлагала!
Она выдавливает из себя последнее слово и снова роняет голову на руки. Мадлен, ты убиваешь меня! Моя жалость еще слишком свежа, она не закалена против таких ударов. Я пока еще не святой. Я отодвигаюсь, чтобы переварить этот новый яд, самый горький из всех, какие Мадлен заставляла меня глотать. Однако шок не проходит. Что-то сдавливает мне горло. Не стану же я плакать, как она! Я наливаю себе виски. Приходится защищаться земными средствами. Но ничто не помогает. Я сажусь и сижу неподвижно, стиснув челюсти. «Потому что я сама себя предлагала…» О! Я не в силах так сразу переродиться! Жалость не сделала меня каменным. И Мадлен все-таки носит имя мадам Дюбуа. Я выпиваю еще. Вдруг она вскакивает и, вытерев слезы, усаживается ко мне на колени.
— Спасибо тебе за ожерелье. Оно очень красивое!
Радость какая-то неуверенная, спотыкающаяся. Обнаженные руки Мадлен жгут мне лицо.
— Съешь что-нибудь! Ты завтра не встанешь и опоздаешь в больницу.
Первый раз в жизни она проявляет заботу о том, чтобы я выспался.
— Мне расхотелось есть.
Она прижимается ко мне и целует долгим поцелуем. Давно она меня так не целовала. Она прилагает столько усилий, чтобы вытащить шип, который сама вонзила мне в сердце, что я, честное слово, растроган. Она смотрит на меня с серьезным видом.