Современная канадская повесть
Шрифт:
— Знаешь, я ведь никогда по-настоящему не знала тебя.
— Я тебя тоже.
Нам остается только упасть друг другу в объятия, что мы и делаем. Где зрители этой прекрасной сцены? Весь город должен был бы присутствовать при ней!
— Прости меня. Я не могла…
Слезы. Я верю в их искренность. Я стал таким добрым, что она тоже растрогана. Жалость засосала нас обоих.
— Не надо. Не плачь. Все пройдет.
Дар речи вновь вернулся ко мне. Я опять полон сострадания. Мадлен порывисто обнимает меня. Я чувствую, что она борется с противоречием, для нее непосильным.
— Зачем
Она вкладывает в этот вопрос все свое отчаяние, и мне хочется воскликнуть то же самое, несмотря на свою любовь к ней и на те блаженные минуты, которые она мне дарила.
Мадлен увлекает меня в спальню и отдается мне, потому что для нее это единственный и лучший способ выразить невыразимое. Мы сыграли сцену до конца, и она предала другого. Но мне это не доставило радости. Ведь существует еще завтра… и все последующие дни… и мое безразличие к собственному счастью… и невозможность сблизить безнадежно параллельные линии наших путей.
Часть третья
I
Я останавливаюсь на красный свет возле церкви. С тротуара меня приветствует кюре. Я отвечаю ему, но он продолжает махать рукой, и я не могу понять, в чем дело. Мой удивленный вид, наверно, кажется ему неприязненным. Чтобы избежать недоразумения, я кланяюсь снова. Помахав еще немного, он смущенно переводит взгляд на автомобили, выстроившиеся позади меня. Внезапно я понимаю, и кровь бросается мне в лицо. Кюре хотел, чтобы я его подвез. Я сигналю ему и приглашаю сесть в машину.
Это грузный старик с багровым лицом и бледно-голубыми глазами; на мясистом носу фиолетовые прожилки, голова увенчана буйной седой шевелюрой. Держится он просто, даже грубовато, и с виду довольно неряшлив. Обувь его, судя по всему, никогда не знала ваксы, ногти окружены черной каемкой, сутана заляпана жиром и чернилами. По-моему, человек он кроткий, бесхитростный и добрый, несмотря на внешнюю суровость, поначалу вводящую в заблуждение.
Я приношу извинения за то, что не сразу понял его знаки. Он просит довезти его до больницы. Я еду очень медленно. Темная ледяная корка на мостовой присыпана легким снежком, и колеса идут юзом. Уже около недели, если не больше, метели метут каждый день, и мороз стоит градусов пятнадцать-двадцать. Январь был солнечный и относительно теплый, зато февраль начался жестокими ветрами и колючим снегом, который летит порой почти горизонтально. Так что шахтеры, наверно, не без удовольствия спускаются в свои подземелья, где температура не меняется ни зимой, ни летом. Асбестовой пыли больше не видно. Ветер подхватывает ее и уносит куда-то очень высоко и далеко. Снегоочиститель проезжает по улицам каждый день, но он лишь сгребает снег к тротуарам, так что проезжая часть делается все уже и уже. В переулках две машины не могут разъехаться, не увязнув в сугробе. Джим не работает совсем. Он ждет, когда кончатся заносы. Вчера утром даже отказался отвезти меня в больницу. Ему хватает летних заработков.
Я веду машину молча. Мне всегда неуютно в присутствии священников, я не знаю, о чем с ними говорить. Скажи кюре хоть слово о религии — и я за себя не ручаюсь. Он тоже молчит. В профиль он выглядит хмурым и похож на напористого крестьянина. Отвислые щеки со склеротическими сосудами оттягивают книзу кончики нижней губы, что придает ему сходство с бульдогом. Внезапно резким, хрипловатым голосом, не отличающимся богатством интонаций, кюре говорит:
— Я беседовал вчера с мадам Дюбуа.
— Да?
— Она не говорила ним?
— Нет.
Пауза. Я видел вчера Мадлен только за ужином, очень недолго, и она мне ничего не сказала — вероятно, из-за Терезы.
— Она гордячка.
— Откуда вам знать?
Неужели он думает, будто я позволю ему говорить в таком тоне о моей жене! И вообще, кто просил его спасать наши души? Меня поражает, что он, такой застенчивый в самых простых ситуациях, вдруг столь бесцеремонно вмешивается в чужую жизнь.
Однако кюре продолжает, не обращая внимания на мои слова:
— Гордячка. Ее самолюбию льстит скандал. Она упорствует, потому что ей нравится быть в центре внимания всего города.
Возможно, он так расхрабрился оттого, что ему не приходится смотреть мне в глаза. Он прав, Мадлен действительно бросает вызов всему городу. Мне, как никому, известна ее гордость. Однако мне известно и то, что у нее есть причины более серьезные и более глубокие вести себя так. Что он понимает в характере Мадлен, этот толстый старикан, который берется судить ее, хотя не может знать женщин просто в силу своего звания?
— Она отказывается выполнять свой долг, потому что мнит себя выше этого. Она считается лишь с собственными прихотями.
— Вы сказали ей все это?
— Да, но она не стала слушать. Выпроводила меня, не моргнув глазом.
Легко представляю себе, как держалась Мадлен. Голова высоко поднята, отсутствующий взгляд. «У меня через пять минут назначена встреча». Или: «Мне необходимо принять ванну перед ужином».
— Вы не можете примириться с тем, что рядом с вами живет свободный человек.
Я сказал это, не желая задеть его. Холодное наблюдение, не более.
— Никто не свободен сеять грех. Свобода состоит не в том, чтобы нарушать законы естественные и божественные.
— По-моему, свобода — это неограниченная возможность добиваться счастья.
— Я вас не понимаю.
— Счастье человеческого существа во сто крат важнее ваших законов.
Кюре обращает ко мне свое оплывшее лицо. Он уязвлен. Моя реакция для него неожиданна.
— Так можно и убийство оправдать счастьем, которое убийца в нем находит.
— Вряд ли убийство способно сделать человека счастливым. Вот вы священник и каждый день закрываете глаза умирающим. В состоянии ли вы в этот момент судить их так же безапелляционно, как мою жену?
— В этот момент моя миссия заканчивается. Эти люди предстают перед другим судией.
— Как же вы вообще беретесь судить, если даже не знаете, в чем состоит это высшее правосудие, превосходящее ваше понимание, и совпадают ли божьи каноны вашими?
— Но ведь наши законы продиктованы Господом!