Современная швейцарская новелла
Шрифт:
Франсуа Удайе 1940–1943
Марсель Удайе 1911–1944
Жозефина Удайе 1910–1976
С правой стороны камня над именами покойников была вырублена ниша, и в ней виднелось сине-бело-красное французское знамя, тоже из мрамора; в его верхнем углу был выгравирован маленький черный слоник.
И вот что рассказала мне дочь Жозефины. У супругов Удайе было двое детей: она, Стефани, родившаяся в 1938 году, и маленький Франсуа, появившийся на свет два года спустя. Когда началась война, Марсель Удайе был бургомистром деревни, кстати одним из самых молодых в округе. После капитуляции французской армии он подался в партизаны, командовал большим отрядом, сплошь крестьяне из окрестных деревень. Однажды, когда партизаны пустили под откос немецкий эшелон с оружием, в деревне появились
— Почему слоника?
— Мама утверждала, что слоны никогда и ничего не забывают.
В 1976 году Жозефина скончалась, подхватив на рынке воспаление легких, но перед смертью успела сказать, что даст нам знать, когда убийцу настигнет заслуженная кара. Это случилось через три года, не так ли? И поэтому вы здесь?
— Точно, — подтвердил я. — Именно потому я и здесь. Но откуда вы узнали, что это случилось в тысяча девятьсот семьдесят девятом году?
— Благодаря вот этому. — Она показала на кустик пахучего волчника, распустившегося на могиле. — Мама просила посадить на могиле этот цветок, так как он предвещает приход весны. Три года он не цвел, а весной 1980 года распустился, и я поняла, что Франсуа отомщен.
— Вы видели того, кто стрелял?
Ее глаза наполнились слезами.
— Мне было тогда пять лет, но я и сегодня, через сорок лет, узнала бы его узкое лицо и холодный взгляд. Он внушал ужас.
Когда я показал фотографию, она впилась пальцами в мой локоть и отвернулась. Стефани всхлипывала, кивала головой и смеялась одновременно.
— Вы уверены, что это он? — спросил я, помолчав.
Она еще раз всмотрелась в фотографию.
— Absolument. (Абсолютно уверена.)
— Тогда все в порядке. — И я рассказал ей все, что знал о смерти этого человека.
— А вы тут при чем? Вам какое дело до всего этого? — спросила она.
— Двадцать лет назад я купил у вашей матушки шарф, на котором он повесился, — сказал я. — А потом шарф сам настиг его.
К ее волнению прибавилась гордость, и, когда мы спускались в деревню, она лучилась покоем и удовлетворенностью. На полпути нам встретился священник, он посмотрел на нас как-то странно, и я подумал, что надо бы и ему рассказать обо всем, но Стефани потянула меня дальше.
Останусь ли я в деревне, спросила она, или же уеду автобусом, который отправляется через четверть часа. Когда она выговаривала последние слова, в глазах у нее была просьба, и мне вдруг захотелось уехать отсюда как можно скорее.
Мы молча стояли на деревенской площади, старики за столиками перед бистро рассматривали нас, низкорослый толстяк все еще барабанил пальцами по столешнице и напевал одну и ту же мелодию. Потом подошел автобус, я протянул ей на прощанье руку и увидел, что она вложила мне в ладонь цветущую веточку волчника.
Через два дня я уже стоял у дверей дома священника маленькой деревушки в кантоне Тургау. После короткой встречи с французским священником на пути с кладбища меня вдруг осенило: передать заключенному шарф мог только тюремный священник, именно он был тем человеком, о котором не хотела говорить детский врач. Бывший тюремный священник служил теперь в этой общине, в Тургау. Он появился в дверях и спросил, чему обязан моим визитом.
— Ведь это вы отдали тогда немцу шарф, на котором он повесился? — спросил я, когда священник усадил меня в кресло.
От
— Я хотел бы знать, зачем вы это сделали, — сказал я.
Только когда я добавил, что раньше шарф принадлежал мне и что вся эта история касается меня в той же мере, что и его (а ведь ему, кажется, пришлось из-за этого сменить место работы), он согласился рассказать кое-что.
— В то воскресенье, — начал он, — я завершил обход заключенных и уже собирался уйти, но тут начальник тюрьмы предложил мне навестить Ремана: он изъявил желание исповедаться, но ни с кем другим разговаривать не хотел. Я был уже в пальто и в таком виде отправился в камеру. Исповедавшись, Реман вдруг пожаловался, что его знобит. Я знал, что заключенным нельзя ничего давать, тем более одежду, но я почему-то не удержался и предложил ему свой шарф. Так уж вышло, ведь исповедь была тяжелой, и мне захотелось хоть чем-нибудь помочь ему. Я предложил ему шарф, и он с благодарностью его принял.
— Он сознался в убийстве ребенка?
Священник вздрогнул.
— Я не могу выдавать чужие тайны, — тихо проговорил он.
— Но кивнуть-то вы можете?
Он посмотрел мне в глаза и кивнул.
На следующий день, ближе к вечеру, я сидел в кабинете прокурора. Шкаф с нераскрытыми делами был распахнут, и на письменном столе перед нами лежал шарф, мой шарф, в этом я больше не сомневался.
— Ну, — спросил он, — кто же этот человек?
— Бывший эсэсовец.
— Так я и думал. Видимо, его серебро было награблено еще в годы войны. Оставшиеся в живых мародеры эсэсовцы все еще держатся друг за друга. А что ты узнал о шарфе?
— Заключенному дал его тюремный священник, — объявил я, гордый своим открытием.
— Это я давно знаю, — сказал прокурор. — Одно время мы даже подозревали его, но время смерти Ремана было установлено точно, а священник имел неопровержимое алиби. Я спрашиваю, откуда взялся этот шарф.
Я рассказал ему все, что знал. Когда я закончил, он долго молчал. По-видимому, история произвела на него сильное впечатление. Наконец он заговорил:
— Раз уж ты рассказал мне все, я сделаю то же самое, хотя мне это и не положено. Но только сейчас я уверился в том, о чем тогда догадывался.
— А именно?
— Самоубийство Ремана — это официальная версия, но не истина.
— Как так?
— Истина была столь необъяснимой и невероятной, что ее не решились предать огласке. Когда я вошел в камеру, я сразу понял, что о самоубийстве не может быть и речи. Реман не висел на оконном переплете, а лежал на полу, удавленный этим самым шарфом, и я могу поклясться, что никогда ни до, ни после этого я не видел на лице мертвеца выражения такого ужаса. Наши лучшие сыщики несколько дней искали убийцу. Но никто не видел ни малейшей возможности проникнуть в камеру подследственного после ухода священника, и мне пришлось закрыть дело. О своих догадках я не решился говорить вслух. Но теперь-то я знаю, что был прав. По положению рук было видно, что между убитым и убийцей произошла отчаянная схватка. Он изо всех сил защищался от чего-то, что было сильнее его, ибо это был не убийца, это был судья.
— И кто же выступил в роли судьи? — спросил я.
— Шарф, — ответил прокурор. — Только шарф, и никто другой.
Он встал, осторожно взял шарф в руки, положил на полку рядом с другими предметами из коллекции нераскрытых дел и закрыл шкаф на ключ.
Томас Хюрлиман
ЖЕНА УЧИТЕЛЯ
Перевод с немецкого А. Исаевой
В десять вечера она его попросила перейти на диван в ту комнату. Она не может больше сдерживать стоны, а ведь ему надо выспаться — она понимает. Учитель взял свое одеяло, молча вышел. Ночью ей снились кошмары, она обливалась потом. Но боль была не так нестерпима, как в прежние ночи. В шесть утра она услышала, как за дверью зазвонил будильник. Надо бы встать, сварить учителю кофе, подумала она. Она села на кровати. Ее знобило, трясло. Обхватив колено руками, она спустила ногу на пол, потом другую. Так и сидела, наклонившись вперед. Знала — сейчас опять вступит боль. И с какой силой! Ребра торчали, облепленные мокрой рубашкой, груди, когда-то такие красивые, висели как тряпки.