Современная швейцарская новелла
Шрифт:
— Кое-кто из детей уже здесь, — сообщил ему Келин.
Наверняка они явятся все, несмотря на снег, выпавший ночью. Ну и погодка! Хороший хозяин собаку не выгонит! Келин перевел рычаг — колокола смолкли.
— Фунзи Хаберноль присутствует, — сказал Келин.
Учитель кивнул, листая книгу песнопений, и, поскольку вот уже много лет он играл все те же пять псалмов, Келин укрепил на деревянной доске старые, потрепанные карточки, покрытые грязным глянцем.
Ох уж эта лысина патера! Голова у него трясется, руки дрожат! Теперь он, облаченный в ризу, забился в угол кресла и спит небось как сурок, думал учитель. Что поделаешь, пожал плечами Келин, увы, это так. Как давно прошли те времена, когда настоятель монастыря в Айнзидельне присылал по воскресеньям в Ойтель лучшего проповедника патера Бругера, а по субботам — двух исповедников! Как далеки те школьные мессы, когда шушуканье и перешептыванье в нефе вдруг стихало, как только появлялся учитель, и тут же по мановению его руки запевал дружный хор! Tempi passati [76] .
76
Времена былые (лат.).
Сейчас в тишине было слышно только тиканье электрических часов. Но вот патер поднялся с кресла. «Все готово, — сказал Келин, — можно начинать!» И учитель первым вышел из ризницы. Он так и не вынул руки из кармана кителя, хотя и застукал двоих учеников на громкой болтовне. Только его большой палец, торчащий из кармана как спусковой крючок, слегка подрагивал, и маленькая Шпельгатти, дочь итальянца, пугливо втянула голову в плечи. Ох, и красивые глаза у плутовки, а вот отметки… Такие лучше в собственных интересах не предъявлять инспектору. Ну погоди, левантинка, на первом же уроке спрошу ход битвы при Земпахе! Он поднялся по ступеням к органу. Патер стоял уже в дверях ризницы, но Келин, верный Келин, добрая душа, отдаст ему приказ к выступлению, только когда раздастся звук органа. Учитель поерзал на холодной скамейке, пытаясь хоть немного ее согреть, потом подышал на пальцы и, сцепив руки, поднял их вверх. Пальцы хрустнули. Внизу, в нефе церкви, дети подталкивали друг друга локтями, а Фунзи Хаберноль хрустнул пальцами, передразнив жест учителя. Учитель не обратил внимания. Он включил регистр… Ну ладно, переночевал на диване. В конце концов, учитель должен являться в класс выспавшимся, а он каждый час просыпается ночью от ее стонов и вскриков. Но уж кружку-то кофе, ломоть хлеба с сыром да немного горчицы на краю тарелки — не лучше ли все это проглотить, чем держать в воображении? Она больна еще тяжелее, чем он думал. Но ведь когда-нибудь все мы… Tutti, fortissimo! [77] И, откинув голову, глядя вверх на своды церкви, он ударил по клавишам. Вслед за Келином, заменившим процессию, патер с трясущейся головой прошаркал в алтарь.
77
Мощно (итал.).
Она все еще стояла, крепко держась за кровать, когда раздался колокольный звон. Звонят к школьной мессе, думала она. Теперь учитель без пальто пробирается по снегу через площадь и дышит на озябшие руки… Да, зачем она, собственно, встала? Может, она проспала? И тут она вспомнила: надо было сварить учителю кофе… Но он давно ушел, теперь уже поздно, колокола звонят о пресуществлении… Как хорошо их слушать, как красиво они звонят! А вон, у стены, прямо напротив кровати, стоят ходули. Наконец-то она, через столько лет, нашла свои ходули. Надо шагнуть, сделать два или три шага, всего лишь два или три — она ведь уже не школьница, она ведь взрослая женщина. И вдруг все стало так легко, так просто, все пошло словно само собой. Большими ходульными шагами она продвигается вдоль стены — это стена ее комнаты, а это — ее кровать… Иногда одна ходуля начинала вдруг вращаться на месте, а другая, отклонившись, описывала изящный полукруг. Она летала по комнате от стены к стене, из угла в угол, и вот уже стояла перед дверью, и, выпустив из рук одну ходулю, пыталась дотянуться до задвижки, открыть дверь, выйти из комнаты — но тут ходуля вдруг описала полный круг, и еще один круг, и еще… Нога, которую сверлила боль, стала, словно бурав, ввинчиваться в пол, и другая ее нога, подхваченная вращением — а оно становилось все быстрее, быстрее, быстрее, — поднялась вверх, ходули распались, молния-боль пронзила тело. Боль… И все вокруг закружилось, она сама, спальня, учитель и весь Ойтель. И боль, боль, боль — теперь это волчок, он кружится, все удаляясь, вкось, вкось, попадает в штопор, начинает качаться, стукаясь об пол… Ее сознание угасало. Она поползла вдоль кровати, увидела тапочки — это учитель поставил их под кровать, и лампу тоже, ведь учитель считает, что электрическая лампа обезвреживает подземные воды. Нет, она не сдавалась. Она смогла ухватиться за край простыни, и, стоя на коленях перед кроватью, тянула ее к себе, и знала уже, что у нее не хватит сил стянуть простыню вниз, положить ее на батарею, достать из шкафа свежую, поднять одеяло и повесить его на спинку кровати, а потом еще постелить простыню, разгладить, подоткнуть края под матрас… Нет, сил не хватит. Взгляд ее упал на влажную тень. Только бы лечь на эту тень, молила она. Она вцепилась в простыню, широко раскрыла глаза. Разве может такое быть, что учитель все еще дома, что он пришел к ней? Глаза мои вылезают из орбит, как разбухшая картошка из земли, думала она. О господи, да на что же это я так смотрю?.. «Ну пожалуйста, пожалуйста, — прошептала она, — не надо сердиться…»
За окном, с той стороны кровати, где обычно спал учитель, начало светать. Много часов спустя он поднял ее с пола. По взгляду, который она остановила на нем, ему показалось, что она видит, нет, не его, а кого-то еще, быть может, совсем чужого.
Неделя подходила к концу. В среду вечером доктор Мехмед Азан сделал ей укол, а уже в четверг он приезжал дважды. Щупал пульс, делал укол, а потом тряс учителю руку. Никогда он не снимал пальто, а свой оливково-зеленый берет всякий раз клал на пустую часть супружеского ложа. В четверг вечером после второго визита он взял учителя за локоть и повел его на кухню. Что только этот Турок себе позволяет, думал учитель. А тот достал из буфета два стакана и поставил их на стол. Пришлось учителю принести из комнаты бутылку, налить вина. Турок вытер рот рукавом пальто.
— Жена, — сказал он, — нехорошо.
Учитель стоял посреди кухни не двигаясь, словно врос в пол. Когда доктор ушел, он так и остался стоять и все глядел на бутылку. Спустилась ночь. Сколько времени прошло? Он не знал. Старческий голос уговаривал его, внушал ему что-то. Ведь есть же повивальные бабки, они ухаживают за роженицами, вот господь и умирающей посылает такую, ухаживать за ней. Пусть учитель только допустит ее, старую Фридель, а уж она знает, что делать. В кухне зажегся свет, и, когда учитель очнулся за столом перед пустой бутылкой, тетя Фридель, принявшая роды у всех женщин в деревне, уже заняла свое место у батареи в той комнате. Она сидела, неподвижная, как мебель, словно никогда не сходила с этого места. Только большой палец ее шевелился, перебирая четки, да губы еле слышно шептали: «…Благословен еси во веки веков», шепот ее сливался в непрерывный тихий свист. Уж в этом-то она понимает, успела еще сказать старуха. А о деньгах они поговорят потом, когда все будет позади.
На целлофановой клеенке отпечатались липкие круги от бутылки. Учитель долго смотрел на них, потом положил локти на стол и уронил голову на руки. Спальня превратилась в обитель смерти, в той комнате сидела старуха… Где же еще, как не в кухне, было ему спать?
Неделя подходила к концу, и в доме учителя становилось все тише. Время от времени старая Фридель с трудом поднималась со стула, шаркая, выходила на кухню и кипятила там чай; она вливала его, ложечку за ложечкой, в рот больной. Вернувшись домой из школы, учитель садился возле кровати жены на стул, принесенный им из той комнаты. Он думал обо всем и ни о чем, он спал и бодрствовал — случалось, он забывал и о ней, хотя она была у него перед глазами. Некоторые его мысли казались ему порой небезынтересными, и он даже задумал со временем написать при случае небольшой трактат. Подвал ойтельской школы надо бы превратить в атомное бомбоубежище и оборудовать его с учетом всего необходимого. Ведь в Виллерцеле уже запланирован такой бункер. Значит, и Ойтель имеет полное право выжить в случае атомной войны. Одна фраза особенно ему понравилась, и он даже записал ее на бумажке: «Демократия должна обеспечить всем равную гарантию выживания». Уж это-то он зачитает вслух за столом завсегдатаев в трактире «Лев». Если и Хаберноль его поддержит, можно будет подать петицию в окружной совет.
Иногда она поднимала вверх свою слабую руку и слегка согнутым указательным пальцем писала в воздухе бесконечно длинные письма. Как хотелось бы учителю их прочесть! Он все думал — что же она желает ему сказать? Что-то, видно, желает, только вот что? Когда Турок приходил на час позже обычного, она начинала стонать, а один раз даже кричала. Переправлять в окружную больницу уже не имеет смысла, считал доктор. Дорога ее измучит, а лежит она здесь или на больничной койке — это уже все равно, исход один. Утром в пятницу он отодвинул стул учителя к изножью кровати и поставил рядом с ее подушкой капельницу. Тоненькая резиновая трубка, свисавшая из бутылки, с иглой на конце, вставленной в вену, еще на какое-то время поддерживала в ней жизнь. После укола она тут же успокаивалась, впадала в глубокий сон. Учитель поглядывал вверх, на бутылку с раствором, покрытую пеленкой, словно люлька, и ему казалось, что ей хорошо там, внизу. Правда, иногда она вдруг приходила в сознание и даже подымала вверх руку, указывая пальцем на лицо учителя, что-то мычала и лепетала, но слов нельзя было разобрать. Потом ее начало лихорадить, поднялась температура… «Воспаление легких, — громко сказала Фридель, — теперь уж скоро отмучается».
«Да, да, теперь уж скоро», — повторяла она. Раскрывая большим и указательным пальцами рот спящей, она осторожно закапывала с ложечки минеральную воду. Учитель поддерживал голову жены, чтобы она снова не упала в подушки, — так, словно взвешивал ее на руке. Время от времени Фридель переворачивала матрас и стелила свежее белье. Тогда учитель брал жену на руки. «Она такая легкая, — говорил он, — словно юная невеста, такая легонькая — словно малое дитя». А Фридель, перевалившись через кровать, все повторяла свое: «Да, да, скоро, скоро».
В пятницу вечером доктор попросил учителя выйти из комнаты. Ему тут надо кое-что вмонтировать, сказала Фридель. А когда доктор ушел, учитель увидел закрепленную на краю кровати пластмассовую фляжку, и Фридель, скрестив на груди руки, сообщила с довольным видом:
— Турок вставил ей катетер. Теперь уж больше не придется ее пеленать.
— Так, так, — ответил учитель.
— Да, — сказала Фридель.
Волосы ее были гладко зачесаны и стянуты на макушке в пучок в форме яблока; учителю вдруг показалось, что это еще одна голова, вторая, возвышающаяся над первой.
— Так, — сказал он, — так, так…
И вдруг словно раскрылась его старая, никогда не заживавшая рана — как он ни старался, так она и не понесла… А может быть, сказались ночи, проведенные у постели больной, переутомление, раздражение — нет, он не мог больше выносить жирную улыбку Фридель. Учитель пришел в ярость. Он сжал кулаки, затопал ногами.
— Турок, — кричал он, — Турок — скотина! Да, да, настоящая скотина, пес!
Он выбежал и хлопнул дверью. С шумом и грохотом, воя, бросился он в ночную тьму.