Сожженная рукопись
Шрифт:
Незаметно заходила хозяйка, как называл её Бледный по телефону – Киска. Красивая изящная, голубоглазая, держа длинную папиросу, наблюдала за блюдом с деньгами. Вот банк перекочевал в карманы Бледного, и хозяйка ласково и капризно приглашает к столу. Расточительный хозяин угощает редким коньяком.
«Ну что ты, Васька, пристал к Николаю Павловичу, у него же язва, врачи запретили», – ворковала хозяйка. Васькой она называла мужа, но любимого кота величала Василием. Язва – был обман. Пахан наставлял Оньку: «Игрок не нюхает, не пьёт, не курит».
«Николай Палыч, инструмент настроили», – сообщает хозяйка. Бледный, спасаясь от угощения, пересаживается за пианино. Его умелые пальцы извлекают сейчас простые барабанные звуки. Осмелевшая от выпитого жена
«У вас прекрасное сопрано, – искренне удивился Бледный. – Я вас сведу с преподавателем». Однако игрокам не терпелось снова сесть за карточный стол. Хозяин, важный гость и его товарищ снова проигрывали. Бледный удивлялся своей удаче: «Мне почему-то сегодня везёт». Васька вторую половину играл совсем невнимательно – сказывался удивительный коньяк. Во второй раз он заходил в спальню, возвращаясь с оттопыренными карманами. Эти деньги лежали в портфеле, рассыпанные, он не успел их разложить по пачкам. Работая на стройке прорабом, приписывал рабочим. Половину они отдавали ему. Васька – широкая душа, жил неплохо во все времена. Родом откуда-то из-под Одессы. Работал на камбузе, «мыл ложки». А с семнадцатого года перепробовал все должности, быстро поднялся вверх. Он не был партийным, но «косил» под него. Носил френч с галстуком, галифе, сапоги с мягкими брезентовыми голенищами. Помогала осанистая внешность да удивительное время. И вот снова в дверях появилась Киска, когда все деньги игроков стали собственностью Бледного. «Вася, идём спать!» – капризно приказала она. Бледный с сожалением сгрёб остаток выигрыша.
Утро в гостинице
Что совершенней может быть в природе,
Чем тело женщины во цвете лет?
Но счастье прячется в колоде,
И на руках той карты нет.
Онька только разоспался, но что-то заставило его проснуться. Разлепил глаза, увидел, почти ослеп: Киска, уронив шубку, надвигалась на Бледного. Она не походила на ту вчерашнюю. Глаза искрились через вуаль. Чёрная мушка над полной губой вздрагивала, прозрачное лёгкое одеяние плохо скрывало тайны женщины. Грудь подымалась, поясок плавал на бёдрах. Она бы упала, если б Бледный не подхватил её. Онька отвернулся, поспешно оделся и вышел.
Он «летел» по городу, не видя ничего. Женщина завладела сознанием, она стояла в глазах. Свернул на поперечную улицу, зимнее солнце возникло на горизонте, отделилось от края земли и остановилось в небе. Онька, не осознавая, смотрел на него, женщина светилась вместе с лучами. Глаза слепило так, что яркий шар потемнел. Но мантия по краям горела, а в центре виденье женщины манило и не уходило. Сколько раз встречал восход и не замечал его! Вот и женщину увидел впервые.
Выезды повторялись, гости Васьки менялись. Элегантная хозяйка была так же со всеми мила, так же умело устраивала картёжные вечера, а утром приходила к Бледному. Андрюша не мог на неё глядеть, как не могут люди смотреть на солнце. А она, жалея, поглядывала на него с нежной материнской любовью.
Недолговечно краденое счастье. Однажды вместо Киски ответила по телефону домработница. Ваське снова повезло – его посадили лишь на десять лет. Высшую меру за финнарушения, по решению политбюро, правительство готовилось отменить. Домработница, как и прежде, жила в той же квартире, прислуживая новым хозяевам. Бледный не менялся внешне, но его пианино страдало как никогда. Андрюша отворачивался к окну, боясь, что его влажные глаза заметят.
Пришло время, и Киска нашлась – она написала домработнице на прежнюю квартиру, она искала Бледного. Васька по-прежнему работал прорабом, но на севере и с заключёнными. Киска была там с ним, но душа её осталась здесь.
Бледный и Андрюша теперь «работали, зарабатывали»
«Он хочет застрелиться» – мелькнула страшное ощущение в сознании Андрюши.
Но Бледного снова и снова спасала его богиня-Муза. Садясь за фортепьяно, он уходил из этого чуждого ему мира – преображался, становился самим собой, лицо его светлело, становилось юным.
Сёмка
Дьявол в кремле озорует,
Горе и беды творит
Грешен младенец, ворует,
Бог пожалеет, простит.
Прошёл год, мало, что изменилось. Первая пятилетка и коллективизация завершились, но хлеб отпускался по карточкам. С утра до темноты люди толкались, топтались в очередях, что-то меняли, продавали на рыночных толкучках.
К базару подходил пружинистой походкой совсем ещё молодой человек пижонистого вида. Брюки «клёш», штиблеты, куртка из добротной ткани с замочком. Как белая ворона он выделялся из этой серой толпы. Свои деревенские не признали бы Оньку в этом обличье. Про таких пелось: «соломенная шляпа, в кармане финский нож». Не шляпа, а модная кепочка-шестиклинка, чуть сдвинутая на бочок. А с финкой он не расставался и ночью – так было надо. Базарная шпана, которой он раньше сторонился, сейчас при сварах ссылались на него: «Ты Оньку Шустрого знаешь?» Но вот кончался день, он закрывал глаза, вырываясь из этой стаи. По-ребячьи всхлипывал и, как щенок подвывал. А Бледный сидел за пианино. Это было как одно целое, он уходил в свой мир. Оньку снова захватывал томящий ласкающий смерч; засыпая, он улетал домой. Сидел на коленях у строгого тяти, купался да бразгался в быстрой речке. Кончалась ночь, занавес открывался, день начинался, спектакль судьбы продолжался.
У входа на базар с недавнего времени появилась какая-то старуха. Она сидела прямо на земле, раскрыв тяжёлую божественную книгу в медном окладе. На прохожих не обращала внимания, глаза были злые и отрешённые. Она молилась, глядя то в книгу, то в небо. Нищая богомолка, как укор всем заблудшим, будто явилась из старого режима. Онька почему-то боялся её, сыпал монеты, откупаясь за какую-то вину.
А поодаль от старухи незаметно стоял паренёк в картузе, подстриженный под горшок, сильно заросший. Было уже лето, он бос, но в сборчатке, из которой вырос. Его ладошка была вроде приподнята, кажется, он просил милостыню. Да это тот пацан, что вчера шкулял на базаре, оглядывался да что-то искал. Когда Андрюша подошёл к нему, парнишка опустил руку.
Да, верно, это тот, что вчера бродил, как телёнок, по толчку, не просил и не воровал. Он стоял у пирожков, втягивая вкусный воздух, безмолвно глядел на молоко, что разливала ядрёная молочница. Его горло что-то глотало.
Онька, коснувшись его плеча, тепло глянул в глаза, как когда-то это сделал Бледный, и повёл на базар. Говор его был явно не уральский – мягкий, с напевом. Пацан был понятен ему, а ответ лишь подтверждал догадку. Родители сосланы, а он сбежал, отстав от поезда.
«Здорово же ты дошёл, если протянул руку, как нищий», – думал Андрюша и почему-то вспомнил брата Гришку, беззащитного, маленького.