Сожженный роман
Шрифт:
Но для намерения человека истребить зло злом имеется еще и сегодня одно препятствие. Это — камень преткновения — Ты: твой образ Совершенства, совершеннейшего человека. Пусть гуманность XX-го века отбросила от себя христианство, пусть твой образ Спасителя утратил для многих, — а их уже тьмы! — свою героику и святость, пусть вообще образ «святого» стал карикатурой, но идея тебя, Исуса, Спасителя человеков, самый идеал «совершеннейшего-в-любви» еще живет в сознании культуры и мешает осуществить новую высокую цель: истребить зло злом. И поскольку твой образ Совершенства есть последнее препятствие на пути истребления зла злом, то его надо вырвать из сознания человека. Однако уничтожить этот образ Совершенства, ставший голосом совести в человеческой
— Ответь: Ты уйдешь?
Орам ждал. Ответа не было. Он продолжал говорить:
— Ты по-прежнему стоишь безмолвный и смотришь мне в душу. Я знаю, ты видишь в ней все. Иначе Ты бы не вышел ко мне. Пойми: я пока не искушаю тебя. Я сам ужасаюсь своим словам. Но Ты знаешь правду человека, а я знаю истину о человеке, и эта истина сегодня говорит: «Отрекись от своей любви к человек у». Отрекись от любви к ближним. Она мешает сегодня истребить зло злом. Может быть, без нее удастся, может быть…
Орам безотчетно присел на край стола и опустил голову, словно не в силах был высказать видению Исуса то, что было самым важным, но невыносимым и до того тягостным, что наступило мгновение, когда слова уже не смеют звучать, не смеют высказать себя, а оно, то самое важное, зверино кричит в уме человека мыслью, страшным воплем мысли, которая требует голоса и слов.
Орам снова встал перед Исусом.
— Я выскажу, — выговорил он, — я не могу не высказать этого тебе, и Ты знаешь, что я не могу не высказать, но не знаешь, не можешь знать, ч т о я скажу тебе. Я буду искушать твою любовь и ничем иным, как твоей же любовью так, как никто еще не искушал тебя. Я буду, я должен это делать — ради ненависти, нужной сегодня человеку. Я сказал тебе, что никто и ничто не в силах истребить тебя: только ты сам можешь себя убить в человеке. Для этого ты должен всей своей правдой признать свое бессилие любящего и доброго человека в опыте двадцати веков — и сам совершить зло: убить любовью свою любовь — убить не символически, а фактически. Ибо современному человеку для убеждения нужно не слово: ему нужен акт. Только убив сам, сам пролив кровь, убьешь ты свою любовь человеколюбца — свой смысл, самого себя, как идеал совершенства. О, не смотри на меня с таким нестерпимым состраданием. Перестань жалеть и — у б е й!
Он прошептал это слово, не отрывая глаз от Исуса, в ужасе и восторге, и повторил еще раз:
У б е й!
Убей, — повторил он, — все равно кого и за что, хотя бы даже меня, вот сейчас, — и тогда Ты сам убит, и навеки избавлен от тебя человек. Только сам, только ты сам это можешь.
Исус, как бы защищаясь от жестоких слов Орама, протянул вперед удивленно-недоуменно правую руку ладонью вверх. Но Орам, распахнув халат, уже обнажал перед Исусом грудь и нащупав в полумгле левой рукой посреди стола им недавно брошенный туда предмет — старинный испанский, очень узкий нож, служивший ему для разрезания бумаги, положил нож на ладонь Исуса острием к себе:
— Убей, — повторил еще раз Орам, — едва шевеля губами, почти неслышно, но исполненный какого-то исступления, — сюда, сюда, — указывал он пальцем себе на сердце, — сюда!.. Ах, да разве ты можешь… убить, ты, с твоей бесконечной жалостью! Хорошо, не убивай совсем, до конца. Ты только кольни, чуть-чуть, самым кончиком… только прикоснись ко мне им, — и тебя уже нет, и ты уже не образ Совершенства, и ты уйдешь из сознания и сердца живых.
— Ну же, посмей, — молил он Исуса, — сожми пальцы… чуть-чуть… во имя твоей любви к человеку. Полюби же еще сильнее, чем ты любил до сих пор. Ты еще мало любил, дав убить себя. Теперь ты сам убей, — и вот тут-то я и поверю в твою великую любовь к человеку и в подвиг твой.
Образ видения-в-белом не шевельнулся.
— Не хочешь? — выпытывал Орам у Исуса. — Послушай, разве так трудно пролить одну крохотную, совсем неприметную каплю крови? Подумай, ведь ради тебя, во имя твоей любви столько крови было пролито за века. Знаю, Ты не хотел ее, не предвидел. Ты сам принял такие муки! Так прими же еще одну: самую большую, самую страстную, вот сейчас, в эту секунду, — Ты только двинь рукой, — вымаливал он, весь дрожа, у Исуса. — Пожалей человека и истреби себя сам.
И Орам почти вплотную приблизил свою обнаженную грудь к кончику лезвия ножа:
— Покусись на меня, покусись!
Спазма сдавила ему горло. Он задыхался.
Из-под плинтуса пола, из норки под фреской, выбежал, может быть впервые, маленький, голенький, еще совсем розовый мышонок. Он повел розовым носиком по сторонам и уставился бусинками глаз на что-то поблескивающее в полумгле комнаты на очень большой для него высоте.
Нож лежал на протянутой бледной ладони Исуса, и казалось, что ладонь недоумевает: зачем лежит на ней такой странный человеческий предмет, и также, по-прежнему недоуменно, смотрел на него сам Исус. Невольно его рука чуть наклонилась ребром ладони книзу. Поблескивающий предмет косо скользнул по ладони и звонко ударился о каменный пол. Розовый мышонок вздрогнул, весь сжался, на мгновение замер и юркнул испуганно обратно в норку под плинтус.
Нож, еще слегка подрагивая, теперь поблескивал у ног Исуса, а Орам, с обнаженной волосатой грудью, вцепившись пальцами в отворот разодранной рубашки, стоял и вслушивался в тонко замирающий звон от падения ножа.
— Не можешь? — снова одними губами прошептал Орам. И тут он увидел, как образ видения-в-белом стал медленно отступать от него, пятясь к стене, теряя очертания и плотность, и коснувшись фрески, безмолвно снова вошел в картину.
— Не хочет, — шептал Орам, — Он не может. Он любит.
Наступила следующая ночь — страстная суббота, и Исус снова вышел из картины и предстал перед Орамом, и снова послышалось Ораму:
— Я пришел к тебе.
— Сегодня я не звал тебя, — сказал Орам, — но я знал, что Ты придешь. Ты не мог не придти. Ты убежден, что Ты нужен человеку: а раз так — значит. Ты нужен и мне.
Он сложил крестом на груди руки и отступил на шаг от Исуса:
— Вчера я молил тебя всем двухтысячелетним страданием человека не мешать Сильным и Нужным истреблять на земле зло злом. Но Ты предпочел остаться с твоим ненужным добром и твоей бессильной любовью. Вчера я потребовал от тебя, чтобы Ты отрекся от твоей любви к человеку. Ты не отрекся. Ты мне не поверил. Хорошо, пусть я не прав, а прав Ты, как знающий больше. Выйди же отсюда и узнай: нужен ли Ты сегодня человеку. Пройди по улицам, войди в дома. Испытай и убедись, и испытав и убедившись, возвратись снова ко мне и расскажи мне все, что Ты познал. Я буду ждать тебя здесь. Я сам хотел выйти отсюда к человеку. Но мне нужно, чтобы Ты вышел прежде меня и и с п ы т а л. Я подожду. Иди и помни: только Ты сам…
От редакции
После исчезновения Видения-в-белом, т. е. после отказа Исуса от самоистребления и его, быть может, выхода на улицы Москвы, начиналась вторая часть сожженного романа: хождения Исуса по мукам, его испытания и мытарства или «История Ненужного», озаглавленная
«Запись Неистребимая».
Тут-то и возникало смущение умов, так сказать, психейная путаница по причине смещения плана идеального и реального — т. е. выхода на улицы Москвы образа Исуса из фрески и такого же выхода на улицы Москвы Исуса, беглеца из Юродома, т. е. автора романа, — причем оба плана, как идеальный, так и реальный, оказались по-существу воображаемыми, т. к. Рукопись была сожжена.