Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи
Шрифт:
Мы жили на одной и той же улице, и дома наши стояли друг против друга. Все дома на нашей улице — по правой ли, солнечной стороне, по левой ли, которая всегда оставались в тени, — были одинаковые. Две комнаты наверху, две внизу, ни ванной, ни сада, только позади каждого дома дворик. Комната Бенджамена была как раз напротив моей, и в иные вечера, если мы ложились в постель, не задернув занавески, нам было видно друг друга, а сколько раз мы даже переговаривались в окно через узкую улочку. Однажды вечером, собираясь спать, я глянула в окно к Бенджамену. Что это он делает? Сперва мне показалось, у него жестокий приступ пляски святого Витта, в недоумении я присмотрелась — и вдруг до меня дошло. Так вот почему он весь извивается, топает каблуками, бьет в ладоши и вскидывает голову: это он учится
На пасху Бенджамена свалил ревматизм. Его положили в больницу, и он пролежал там несколько месяцев. Когда наконец он выписался, я пришла его навестить. Он как-то весь потускнел, поблек. О чем говорить с человеком, которого любишь, если он перенес тяжелую болезнь? Можно сказать, как ты огорчена тем, что он хворал. Как ты по нему стосковалась. Как тосковала бы, если б его не стало. Можно пожелать ему поскорей поправиться… но отчего-то в такие минуты язык не слушается и все слова звучат совсем не так, как хочется, а потому я просто молчала. После болезни у Бенджамена ослабло сердце, теперь всякая нагрузка была ему опасна, доктора строго-настрого запретили утомляться. Долгие недели он лежал в кровати — отец перенес ее вниз и придвинул к окну, чтобы Бенджамену видно было, что делается на улице. Чего он только не видел из этого окна! Не знаю, сколько тут было правды и сколько он присочинял от скуки, но нарассказал он мне с три короба, и мне казалось — я знаю о чужих делах куда больше, чем люди сами о себе знают. Кое-кто говорил — не годится мне так часто навещать Бенджамена, ему это больше во вред, чем на пользу. Может, они были и правы. Не знаю. Я не сидела у него, когда там бывали другие. Меня всегда бесили их жалкие слова и жалостливые физиономии. Ну конечно, жаль, что он совсем не может ходить и должен лежать в постели, но вовсе незачем каждую минуту ему об этом напоминать.
— Скоро ты опять станешь на ноги, сынок, — бодренько приговаривали эти посетители.
— Доктора ничего не понимают. А уж бесплатные, городские, тем более. Через годик в эту пору ты будешь отплясывать в танцевальном зале миссис Джоунз не хуже других.
Я смотрела на них и думала — вот кто жалок, уж до того противно их притворство, их напускная уверенность. На беду, мне никогда прежде не доводилось навещать больных. И во всех тонкостях принятого тут поведения я не разбиралась. Меня вводили к моему побледневшему, облаченному в пижаму другу, и вместо какой-нибудь почтенной родственницы при нас оставались ваза с фруктами, кувшин апельсинового сока и запах лекарств; намерения у меня всегда были самые похвальные. В начале каждого такого вечера я бывала уж до того кроткая, терпеливая и уступчивая, что дальше некуда; но мы были оба горячие, вспыльчивые, совсем не умели рассуждать здраво и трезво — и, понятно, очень быстро тишь да гладь обрывалась яростной ссорой. И конечно, уходя, я чувствовала, что сама во всем виновата. А если мы не ссорились и не спорили без зазрения совести, так дурачились и хохотали без удержу — и это было для больного не менее опасно. Такой уж он был, ни в чем не знал меры. Бывало, скажу что-нибудь забавное, хвать — оба мы уже покатываемся со смеху, держимся за животики, дохохочемся до слез — и сами не понимаем, как это получилось. Тогда его мать посмотрит на меня с укором, и я ухожу. Как ни верти, всегда окажешься виновата — так я думала тогда, так думаю и сейчас.
А потом пришел день, когда ему позволили встать с постели. Наконец-то! Он прямо дрожал от радости. А до чего он исхудал! В какую-то минуту я взяла его руку и посмотрела на свет, я уверена была, что она совсем прозрачная. В лице у него не осталось ни кровинки, и глаза глубоко запали, того гляди, провалятся до самого затылка. Ему позволили два раза в день пройтись по парку.
— Подумаешь, удовольствие! — сказал он на это.
Парк у нас крохотный и очень жалкий. Деревья серые от пыли и грязи — вот он, так называемый свежий воздух, в промышленном городе. Под ногами храбро пробивается трава, точно истоптанный ковер. По клумбам под видом маленьких детей и кротких старушек рыщут зловредные воры, палачи и убийцы цветов. Бенджамен
— Надо тебе заняться чем-нибудь еще, только и всего, — сказала я ему однажды вечером.
— Чем же, к примеру?
— Да, к примеру, хоть на пять минут перестань дуться.
— Ты бы на моем месте еще не так дулась.
— Сама знаю. Что ж, ты всю жизнь и просидишь вот так, сложа руки, надутый и несчастный?
— Так и просижу.
— Ну и пожалуйста, только не надейся, что и я стану около тебя сидеть.
— Я думал, ты меня любишь.
— Люблю.
— Что-то не видать.
— А что, по-твоему, я должна делать?
— Утешай меня. Будь со мной поласковей. Видишь, какой я стал слабенький.
— Вот я тебя утешу, дождешься. Кирпичом по башке. Читал бы книжки.
— Не люблю я читать.
— Ну рисуй.
— Не умею.
— Так, может, научишься шить и вязать?
— Ну ясно, а ты пойдешь в шахту колупать уголь.
— Почему ты не говоришь со мной серьезно?
— Уж куда серьезней…
Он ненавидел свое больное сердце. Станет, бывало, прижмет руку к груди и старательно, с чувством перебирает подряд ругательство за ругательством:
— Подлое сердце, сволочное сердце, растреклятое сердце, дерьмовое сердце…
Как-то вечером мы возвращались из кино — мы смотрели неплохой фильм про известную на весь мир пианистку, неслыханную красавицу, которая вдруг узнала, что скоро умрет от чахотки, — и тут Бенджамен позвал меня к себе поглядеть, как танцуют настоящее испанское фламенко.
— А кто будет танцевать? — удивилась я.
— Честь имею представиться, знаменитый танцор Фердинандо Джоунз.
— Ну ты поосторожней, а то придется тебе отдыхать в уютном уголке на Сент-Джеймском кладбище, — сказала я.
— Знаю, — отозвался он и лихо проскакал по «классам», которые мелом расчертили на тротуаре детишки. — Но имей в виду, один-то раз старик еще способен сплясать.
Представление это пришлось окутать величайшей тайной. Бенджамен выждал, пока отец с матерью уйдут из дому. Знай они, что он затеял, они бы просто рассвирепели. С меня он взял честное слово держать все в секрете, заставил поклясться жизнью моей матери, что я ни одной душе ни слова не скажу, и вечером за руку провел меня в свою комнату. Окно он завесил плотным, темным солдатским одеялом назло всем сплетникам и любителям подглядывать. Заткнул все щели и трещины в двери и стенах, чтоб со стороны было не так слышно. И завел патефон.
— Больно ты мудришь, стоит ли игра свеч?
— Будь уверена, ты этого век не забудешь. Это будет самое замечательное событие в твоей жизни и в моей тоже.
Сперва он все подшучивал над собой, но потом увлекся и уже не стеснялся. Он танцевал самозабвенно. В него точно бес вселился. Он весь отдался танцу, прямо какое-то сияние от него исходило. От его вида, от звона гитары я стала как пьяная. Лицо его светилось, и на меня опять нахлынула та неистовая, пугающая жажда чего-то небывало прекрасного, которую мы с ним когда-то уже изведали. А потом все кончилось. Мы в упор глядели друг на друга. Мы испепеляли друг друга взглядом. Мы ненавидели друг друга, как заклятые враги. Он совсем задохнулся. Повалился поперек кровати, и лежал не шевелясь, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. И вдруг без удивления, без страха я подумала: а ведь он умрет. Умрет ли прямо сейчас, у меня на глазах, я не знала, да это было и неважно. Но он умрет. Я ощутила под ладонью громовые удары его сердца, коснулась губами яростно бьющейся жилки на шее и ждала — вот оно, теперь начнется.
— Все равно пропадать… — с трудом выговорил Бенджамен, он уже немного отдышался. — Все равно пропадать…
Потом спросил:
— Думаешь, я спятил?
— Почему это?
— Да вот что так плясал?
— Ничего ты не спятил.
— А вид был дурацкий?
— Тебя это очень беспокоит?
— Ни капельки.
— Вовсе не дурацкий. Было очень красиво, просто чудо.
— Если кто узнает, что я любил такие танцы, скажут, я был дурак.
— Да кто скажет? Только такие, для кого всё дурь и чепуха, раз они этого сами не знают и знать не хотят.