Спор об унтере Грише
Шрифт:
Гриша сел возле нее, скрутил ей цигарку из газетной бумаги и трубочного табака. Но она отшвырнула цигарку и молча протянула ему пачку хороших русских папирос из запасов Айзика Менахема. Он засмеялся: у нее всегда было припасено что-нибудь получше, чем у него. Затем он спросил серьезно — она в это время отодвинула миску наискосок от себя, — что же она в самом деле придумала против надвинувшейся опасности?
— А тебе какая забота? Тебя ведь это не касается!
Гриша ударил рукой по колену: это, мол, дела не меняет. И она посвятила его в свой план.
— Через пять дней, когда плот будет готов, двое ребят отправятся вниз по течению, по Вилии,
Гриша сидел, смущенный от радости, не смея, однако, обнаружить ее. Он взял Бабку за руку.
— Ты мне словно мать родная или ротный фельдфебель, Бабка, — сказал он, — но пока я не узнаю, как думаешь спастись ты с товарищами, я не уйду.
Бабка недоверчиво смотрела на него, слабо улыбаясь. «Доброе слово иной раз лучше водки», — подумала она.
— Очень я благодарна тебе, но оставаться всем вместе все равно нельзя. Передвигаться большим отрядом тоже не резон — это вроде, как лисице прогуливаться по аллее в усадьбе помещика. Мы попытаемся тремя группами добраться до Вильно — сплавщиками и плотовщиками. Документы для немцев — они пойдут за старших на плотах — уже заказаны и обойдутся всего марок в шестьдесят. А там, в Вильно, будет видно. Конечно, очень трудно и дорого раздобыть бумаги для каждого в отдельности. Да и оставаться в большом городе опасно: того и гляди, могут выдать. Лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Ты, Гриша, вместе с Федюшкой и Отто Вильдом отправитесь первыми, а через три недели бараки будут пусты, как прошлогодняя еловая шишка. Они кинутся искать нас на лошадях, а мы будем гостить у рыб. Они вздумают ловить нас сетями, а мы будем отсиживаться в домах, словно кошки, в Вильно, — закончила она торжествующе, вытерла рот рукой, а руку об юбку и закурила папиросу от лучинки, поданной ей Гришей.
Но его восхищенный взгляд был ей гораздо приятнее, чем дым хорошей папиросы, которой она уж давно не баловалась.
В ночь перед отъездом Бабка, участвовавшая в двух сражениях и собственноручно застрелившая трех человек, как бы окончательно утратила всю жестокость и мужскую заскорузлость души. В объятиях Гриши лежала и трепетала молодая женщина. Все, что в ней было материнского и женственного, в эту ночь передалось возлюбленной. Она держала его голову, заглядывая в его глаза, вновь привлекая его к себе, и терлась щекой о его подбородок. Она слушала биение его сердца, впивалась зубами в его руку. И долго красный огонек лампадки перед образом пресвятой девы отсвечивал на ее ресницах и белках глаз, когда она, устремив глаза вверх, оберегала сон любимого.
Воздух в хате был насыщен ее страстными мольбами, то одно, то другое желание, а то и целых три сразу несвязно вспыхивали в ее мозгу, возносясь к богородице, которая ведь тоже почиталась матерью. Чтоб он остался здесь, просила она, чтоб его побег удался, чтоб она сама бежала с ним и охраняла его. Она, Бабка, нет, Анна Кирилловна, женщина, избравшая, после того как она познала многих, одного-единственного мужчину, и с напористостью и гневом старой рыси стремилась быть на одной тропе со своим возлюбленным, чтобы оберегать его или обладать им.
Она пламенно верила в добрую волю богоматери, но, чуть-чуть отступая от своей слепой веры и как бы пытаясь остановить время, убеждала себя, что власть врунах дьявола и что заступничество богоматери имеет не большее значение, чем слезы и мольбы
Она бесшумно слезла с нар, подложила дров в маленькую железную печурку, чтобы Грише крепче спалось в приятном тепле, и, вся в огненных отсветах, в игре теней, трепетавших, как крылья летучей мыши, простерлась перед изображением женщины с золотым сердцем.
Когда утром Гриша в последний раз стоял перед Бабкой, одетый в поношенную, в заплатах, шинель русского пехотинца, она сама повесила ему на шею медный значок солдата Бьюшева.
— На колени, — повелительно сказала она, заставляя его склониться перед образом божьей матери. Гриша, который уже давно перестал верить в иконы и попов, а тем более в католических, повиновался, однако, уступая, из благодарности, тому огромному чувству, которое излучалось от этой женщины. Устремив взор на икону, шепча не то заклинания, не то молитвы, она засунула ему под рубашку медную бляху, обдавшую холодом тонкую кожу на груди. Потом присоединила к ней — Гриша не сопротивлялся — еще амулет, который носил Бьюшев, — четырехугольную бронзовую пластинку тонкой работы с изображением трех святых дев, охраняемых двумя ангелами.
Она взывала к душе Бьюшева: пусть она повинуется ей теперь, как повиновалась при жизни, пусть даст добрый совет Грише, пусть видит в нем товарища и друга, пусть помогает и служит ему.
Гриша тем временем думал про себя:
«Конечно, не худо помолиться, но еще лучше было бы напиться чаю.
Кроме того, два таких твердых металла, как медь и бронза, могли бы оказаться от соприкосновения с ружейной пулей такими же опасными, как и рикошетная пуля. От револьверной же пули этот амулет мог бы опять же и защитить».
Затем они еще немного постояли рядом у хаты, опустив головы. Над елями весело простиралось зеленовато-голубое, легкое, словно эфир, волшебное небо. В верхушках деревьев дрозды встречали зарождающийся день восторженным пением. Во всей своей утренней красе одиноко стояла звезда Венера, постоянно сопровождающая солнце — она сверкала там, на востоке, где уже пламенело, скрытое лесом, обманчивое зарево утренней зари.
Гриша поблагодарил Бабку «за все», как он туманно выразился. Его глаза тепло и преданно покоились на ее лице, на котором не было ни слезинки.
С неуклюжим очарованием дурнушки она подымала к мягкому свету зари одухотворенное страданием лицо с небрежно заплетенными седыми косами. Ее широко открытые серые глаза как бы приковывали его взгляд.
Из кухни донеслись нетерпеливые мужские голоса. От горячего чая, уже разлитого в котелки, шел пар. Гриша еще раз заглянул в глаза Бабки, затем неловко провел рукой, словно собака лапой, вокруг ее лица и сказал:
— Ладно, Аня.
Он повернулся, как унтер-офицер в строю.
Его каблуки со стуком ударились друг о друга, В свеженачищенных сапогах, весь как бы напружиненный, радуясь, что он готов в путь, он побежал к кухне по песчаной, покрытой хвойными иглами земле.