Спортивный журналист
Шрифт:
То, что я себе позволял, было бы, по-моему, не таким уж и страшным, если бы я не доходил с женщинами, с которыми «встречался», до определенной точки, не притворялся, что отдаю им всего себя целиком, – а любой, кто зарабатывает на жизнь разъездами, знает, что это дурная политика. В те худые времена я мог, к примеру, засидеться после очередного матча в ложе для прессы какого-нибудь американского стадиона из бетона и стали. И в половине случаев неподалеку от меня торопливо дописывала статью журналистка (у меня просто нюх выработался на таких не поспевавших в срок бедолаг), и кончалось все тем, что мы выпивали по нескольку мартини в баре со спортивным антуражем и видом на поле стадиона, а после садились в мою прокатную машину и ехали в пригород, где в квартирке с напольными светильниками и половичками из ротанга ждала маму дочка – малышка Мэнди или Гретхен, – а вот папы не наблюдалось, и я не успевал даже глазом моргнуть, как девочка отправлялась спать, включалась негромкая музыка, разливалось вино и мы с журналисткой плюхались в постель.
И было это, конечно, цинизмом наихудшего сорта – трусливым цинизмом. Мне требовалась не живительная «ночь любви», которая, вообще-то говоря, никому повредить не могла, – нет, я желал, чтобы передо мной раскрывали душу, и до донышка, между тем как самому мне раскрыть в ответ было нечего, да и сколько-нибудь разумного интереса я решительно ни к чему не питал, довольствуясь надеждой (смехотворной), что мы сможем «остаться друзьями», и мыслями о том, насколько рано удастся мне улизнуть поутру, чтобы заняться делами или поехать домой. Присутствовала в этом и наихудшего сорта сентиментальность: жалость к очередной одинокой женщине (ее я испытывал почти всякий раз, хоть ни за что и не признался бы в этом), преобразование этой жалости в сострадание, сострадания – во влечение и, наконец, влечения в секс. Ровно так и ведут себя худшие из спортивных журналистов, когда лезут к человеку, которому только что разбили в кровь лицо, с вопросами наподобие: «О чем вы думали, Марио, между мгновением, когда приобрели сходство со взбешенным помидором, и тем, когда рефери досчитал до десяти?»
Ну, правда, я не понимал, что делаю, до времени куда более позднего, до тех трех месяцев, что провел в Беркширском колледже, – совокупляясь с Сельмой Джассим, которая ничего мне раскрывать не желала, и пытаясь разобраться в себе, для чего полагал необходимым влезть, и как можно глубже, в чужую душу. Далеко не новый подход к романтическим отношениям. И совершенно бесплодный. Обычно он ведет к кошмарной дремотности, к наихудшего рода умозрениям и отчужденности.
Как мне удастся влезть в душу какой-нибудь Элейн, Барб, Сью или Шерон, которых я едва-едва знал, если такое не удалось мне даже с Экс, в моей собственной жизни, – это и вправду хороший вопрос. Другое дело, что ответ на него известен. Никак.
Берт Брискер, наверное, сказал бы, что я не был тогда в достаточной мере «интеллектуально последовательным», поскольку то, за чем я гонялся, представляло собой полнейшую иллюзию, да еще и кратковременную, ограниченную. И что я был бы куда счастливее, довольствуясь простым, элементарным наслаждением, какое может дать женщина – любая понравившаяся мне женщина, – и не задавая никаких вопросов, а затем возвращаясь домой и позволяя жизни радовать меня имеющимися в ее распоряжении способами, как позволял всегда. Впрочем, человеку редко случается восхищаться знакомым и привычным, особенно когда от него отворачивается удача, а от меня она отвернулась.
Вернувшись после трех месяцев преподавания домой (это случилось под конец тех двух лет), я просто-напросто махнул на женщин рукой. Но Экс провела все то время дома, общаясь с Полом и Клари и не общаясь со мной, она начала читать такие журналы, как «Новая республика», «Национальное ревю» и «Китай сегодня», которых прежде и в руки не брала, отдалилась от меня. Я же тотчас впал в своего рода дремотную моногамию, что имело лишь один результат: Экс начала чувствовать себя дурой – она потом сама мне это сказала, – которая мирилась с моим поведением, пока не утратила уверенность в себе. Я день за днем торчал дома, что, впрочем, никому не приносило добра, читал каталоги, милосердно лгал, дабы избежать полного разоблачения, улыбался моим детям, чувствовал себя никчемным, еженедельно навещал миссис Миллер, иронически размышлял о числе различных ответов, которые я могу дать почти на любой заданный мне вопрос, смотрел по телевизору спортивные передачи и Джонни, носил брюки с накладными карманами и клетчатые рубашки, которые заказывал по почте, раз в неделю ездил в Нью-Йорк, был умеренно приличным, но старательным спортивным журналистом,
Да только дом наш ограбили, разбросав по нему гнусные поляроидные фотографии, и всплыли письма от женщины из Канзаса, и Экс вдруг решила, по-видимому, что мы зашли слишком далеко, дальше, чем сознавали сами, что жизнь полетела под откос, разлучив нас – не жестоко или трагически, но невозвратно, как мог бы выразиться настоящий писатель.
Пока вы живете, с вами случается многое, хватило бы только терпения. Могут умереть ваши родители (мои, впрочем, умерли многие годы назад), может измениться и даже распасться ваш брак, может погибнуть ребенок, дело, которому вы служили, может показаться ненужным. Вы можете лишиться всех надежд. Любое из этих событий способно повергнуть вас в хаос. И, соответственно, трудно сказать, что составляет причину чего, ибо в одном существенном смысле все есть причина всего остального.
И поскольку это чистая правда, как я могу сказать «люблю» Викки Арсено? Как могу снова довериться моим инстинктам?
Хороший вопрос, который я не избегал задавать себе – из страха посеять еще больший хаос в жизнях множества людей.
А ответ на него, как и большинство заслуживающих доверия ответов, состоит из нескольких частей.
Я избавился от массы вредных привычек. Прекратил хлопотать о том, чтобы полностью проникнуть в душу другого человека, потому что это все равно никому не дано, – результатом стала приятная безоговорочная загадочность. Я также стал менее здравомыслящим и «по-писательски серьезным», менее озабоченным сложностями жизни и теперь отношусь к ней и проще, и прозаичнее. Кроме того, я оставил попытки разобраться в моих чувствах насчет того, что я еще мог бы почувствовать. С теми восемнадцатью женщинами я слишком уж увлекался созданием и разрешением сложных иллюзий и терял всякое представление о том, что мне, собственно, от них требовалось, а требовалось мне – приятно провести время и забыть обо всем остальном.
Когда вы полностью доверяетесь вашим эмоциям, когда они достаточно просты и привлекательны для того, чтобы вы могли себе это позволить, а расстояние между тем, что вы чувствуете и что еще могли бы почувствовать, сокращается, вот тогда вы вправе доверять и своим инстинктам. В этом и состоит разница между человеком, который бросает прежнюю работу, чтобы стать егерем на Большом Форельем озере, и однажды вечером, подплывая на своем каноэ к причалу, перестает грести, чтобы полюбоваться закатом, и понимает, до чего ж ему нравится быть егерем на Большом Форельем озере, – и другим человеком, принимающим такое же решение, перестающим грести в такое же время и чувствующим, как он доволен, но при этом думающим, что он, пожалуй, мог бы, кабы вовремя надумал, стать егерем на озере Уиндиго, там, глядишь, и работа была бы полегче.
Можно также описать ее как разницу между буквалистом и приверженцем фактов. Буквалист – это человек, который, застряв ближе к вечеру в Чикагском аэропорту, с наслаждением наблюдает за людьми, а приверженец фактов, оказавшись в таком же положении, не перестает гадать, по какой причине запоздал его рейс из Солт-Лейка и подают ли еще на борту самолета нормальный обед или ограничиваются простой закуской.
И наконец, когда я говорю Викки Арсено: «Я люблю тебя», я же говорю вещь самую очевидную, и не более того. Кому какая разница, буду ли я любить ее до скончания дней? Или она меня? Ничто не вечно. Сейчас – люблю и не обманываю ни себя, ни ее. Какая вам еще нужна правда?
В двенадцать сорок пять я пробуждаюсь. Викки спит рядом, дышит легко, что-то тихо пощелкивает в ее горле. В номере ощущается некая густая безразмерность, такое чувство возникает, когда засыпаешь в темноте и пробуждаешься в ней же, гадая, сколько часов осталось до рассвета: сколько его еще ждать? А что, если на меня вдруг нападет отчаяние? Чем я тогда займу это время? Как правило, – я об этом уже говорил – сплю я без задних ног и такими вопросами не задаюсь. Да и сейчас уверен: часть охватившей меня тревоги образована всего лишь острым удовольствием от того, что я здесь, с этой женщиной, и волен делать все, что захочу, – знакомое издавна чувство, «уроки закончились», каждый из нас ищет его, надеется испытать еще раз. Самое подходящее время, чтобы прогуляться в одиночестве, подняв воротник, по темным улицам да обдумать кое-что. Правда, обдумывать-то мне и нечего.