Спустя вечность
Шрифт:
Могенс был немолодой, безусловно уважаемый человек, к мнению которого немцы, точнее, определенные фракции в Берлине, весьма прислушивались, когда речь заходила о том, что при сложившихся в нашей стране обстоятельствах необходимо найти первое лицо «нового порядка». У него за спиной стоял Федреландслагет, и он был относительно популярен в народе как радиорепортер и журналист. Могенс был политическим противником Квислинга, и ненависть их была взаимной.
Встреча в «Гранде» была в некотором роде ориентировочной. На нее были приглашены норвежские деятели культуры, предположительно пронемецки настроенные, либо известные нейтральным отношением к программам по национальным и тоталитарным вопросам.
Меня пригласили на эту встречу, потому что отец отказался в ней участвовать, о чем Могенс,
Позже я познакомился с этим Берг-Йегером уже лично. Ничего мефистофельского в нем не было, но в 1941 году он, к несчастью, был назначен директором Национального театра, после того как все правление с Харалдом Григом и Франсисом Буллем во главе было арестовано. До самого конца оккупации театр его бойкотировал.
Встреча в «Гранде» была странным мероприятием. Нам предложили хороший обед, и за столом Могенс изложил свой план новой Норвегии, в частности в области культуры. Во время этого обеда его позвали к телефону, а когда он вернулся, это был уже совсем не тот человек, который только что вышел из-за стола. Он сообщил, что в настоящую минуту Квислинг летит на самолете в Берлин и, к сожалению, это означает, что битву следует считать проигранной.
В зале воцарилось вежливое молчание, которое, впрочем, витало там все время, сказать было нечего и постепенно, выпив напоследок кофе с коньяком, собравшиеся потихоньку разошлись.
После той встречи я несколько раз виделся с Могенсом, в том числе и тогда, когда он решил посетить отца, но его не пустили дальше ворот.
— Так-так, — сказал он с кривой усмешкой. — Гамсун на стороне Квислинга, но я все-таки прощаю его!
Могенс был очень эрудированный человек и хорошо во всем разбирался. У него было и осталось много знакомых среди людей искусства. Даже Улаф Булль был одно время его близким другом. Но, как и у многих других болтунов в то время, у Могенса не было сторонников. Во время оккупации он никогда не скрывал своего мнения, однако его не арестовали ни немцы, ни полиция Квислинга — неприятности у него начались уже после конца войны.
Между молотом и наковальней. Я не единственный оказался в таком положении во время оккупации, но, наверное, мой случай был несколько особым. Привязанность к родителям и лояльность по отношению к ним сыграли свою роль. Прибавьте к этому мое давнее искреннее расположение к немцам, все то, за что я прямо и косвенно могу благодарить немецкую культуру, лучшее, что есть в немецком народном характере, и прежде всего мою верность немецким друзьям, начиная с первого, еще в детстве, посещения и Мюнхена и Берлина — все это жило и по сей день живет во мне. Все это, как и многие оскорбительные нападки на отца, вызывало у меня определенную реакцию — правда всегда не только на одной стороне! Так думал не я один, а тем временем суровая военная действительность, бесчеловечность и безграничная глупость постепенно, часть за частью, разрушала картину, которую я вопреки полученным шрамам еще хранил в своей душе.
Тогда как в Европе своим чередом шла большая война, лето 1940 года стало для Норвегии временем болтовни на темы искусства и политики. В рейхскомиссариате сидели три немецких господина, которым было поручено установить «новый порядок» в искусстве и в духовной жизни Норвегии. Наплыв желающих поучаствовать в этом был велик, за исключением тех ответственных лиц, которые так или иначе были выведены из игры и довольствовались одними протестами.
Мне выпал жребий оказаться втянутым в борьбу заинтересованных лиц и конкретных обстоятельств, которые во все годы оккупации обретали порой трагикомический оттенок. Этих трех немецких господ звали министериальдиригент Г. В. Мюллер, д-р Финке и д-р Гуденрат. Последний имел отношение к изобразительному искусству и был даже вполне образованным человеком. Позже к этим троим присоединилось четвертое действующее лицо — норвежец Гулбранд Люнде, и он привел с собой целый департамент.
18 июля 1940 года я получил письмо от Объединения представителей изобразительного искусства, подписанное его председателем, художником Ульриком Хеннриксеном. Письмо было решающим для моего отношения к «новому порядку» в искусстве, и я привожу его часть, которая, возможно, кому-то будет интересна и сейчас.
Ты честный человек — я это знаю и знаю также, что ты хочешь добра норвежским художникам.
Поскольку ты назначен немецкими властями советником по вопросам планируемых изменений в существующих ныне учреждениях норвежского искусства, я не могу утаить от тебя, что я как председатель Объединения представителей изобразительного искусства считаю необходимым предпринять…»
Далее следовала копия письма рейхкомиссару Тербовену, протест против всякого вмешательства и обзор из семи пунктов, объясняющий, что такое Объединение представителей изобразительного искусства и как оно функционирует. Письмо слишком длинное, чтобы приводить его здесь полностью. Но дальше он пишет:
«Ты, наверное, уже знаешь, что между немецкими властями и Административным советом достигнуто соглашение, в соответствии с которым каждый департамент назначает одного представителя, с которым немецкие власти смогут решать все вопросы.
Нашим представителем будет д-р Девик, начальник отдела культуры в министерстве по делам церкви. Это для нас очень важно. Однако не думай, будто все мы считаем недостаточными меры, предпринятые государством по отношению к искусству. Мы готовы внести свой вклад в существенное улучшение условий жизни художников. И выступив единым культурным фронтом, мы сможем произвести на государственные власти совсем иное впечатление, чем если мы будем порознь размахивать руками, как делаем это сейчас. Мне это совершенно ясно.
Однако люди, которые в предстоящих переговорах будут отстаивать интересы изобразительного искусства, должны обладать способностями выше среднего уровня, а также пользоваться доверием своих коллег.
Мне остается сказать, что ты во всех отношениях заслуживаешь моего полного доверия.
Чтобы тебе была ясна моя точка зрения на отношение к искусству со стороны государства и коммуны, я прилагаю несколько своих высказываний, которые я недавно направил в „Тиденс Тегн“.
Вскоре после получения этого письма у меня состоялся разговор с художниками Турстейном Турстейнсоном, Полой Гогеном и Акселем Револлом. Мы обсуждали возможность разговора с Эдвардом Мунком и даже договорились с ним о встрече. Он пригласил меня посетить его в Экелю в один из ближайших дней.
Здесь я сделаю перерыв, мне нужно оглянуться в прошлое и перевести дыхание, прежде чем я буду писать об Эдварде Мунке.
И имя и сам художник видятся мне сегодня в более широкой перспективе, чем в тот раз, когда я молодым человеком встретился с ним лично и мы проговорили целых два часа. А это очень много — два часа, вырванные из того времени, которое Мунку нужно было для его творческой работы.
У меня сохранились записи разговоров с отцом об этом художнике, который и для меня и для предшествующего мне поколения был таким мощным пробуждающим сознание символом. Мои заметки и несколько писем из Университетской библиотеки и музея Мунка — это, конечно, капля в море по сравнению со всеми материалами, собранными о Мунке и его искусстве, но все-таки они позволяют увидеть через замочную скважину, как относились друг к другу эти два великих деятеля культуры.
Вообще-то я не верю, что отец и Мунк были очень близки, уж слишком они были разные. Я опять вспоминаю Стриндберга, который был моему отцу ближе, чем Мунк, но все трое были людьми нервными и не терпели долгого общения друг с другом.