Спустя вечность
Шрифт:
Гюнтер Фальк говорил мне, что Фелис женат или просто живет с одной норвежкой, и у них есть ребенок. Сам Фелис об этом ни разу даже не заикнулся. Эти люди, безусловно, были очень одиноки в своей деятельности, их дела сеяли страх даже в рядах соотечественников в рейхскомиссариате. Внешне все они были разные. Лично я не видел в Фелисе ничего наводящего ужас, он всегда улыбался и, если мог, старался помочь. Чего нельзя было сказать о типе, занимавшем кабинет напротив на том же этаже. Имя того типа было Бём, и о своей неприятной встрече с ним я расскажу чуть позже.
Так получилось, что я, и не я один, только после конца войны узнали в полном объеме про все злодейства, которые приписывались Фелису,
Я уже говорил, Фелис был горд, как петух, благожелательностью, которой он, по его мнению, добился у моего отца под носом Мюллера и СС. Об этом «завоевании» не знал даже Тербовен. Во время одной из моих первых встреч с Фелисом он с поразительной откровенностью дал мне понять, что у него не слишком хорошие отношения с рейхскомиссаром, и что он, собственно, не поддерживает твердую линию Тербовена. Тербовен был всегда непреклонен, когда заходила речь о помиловании, неважно, кого это касалось, и Фелис просил меня содействовать тому, чтобы в самых важных случаях прошения отца направлялись непосредственно в канцелярию Гитлера, то есть Гитлеру лично.
Мне не хочется слишком много и подробно писать об этом. Во-первых, у меня под рукой нет достаточно материалов, да и нет сил копаться в них. Я их не собирал, это уже сделали Альберт Визенер, Торкиль Хансен и другие {126} , и материалы эти доступны, хотя сказано еще далеко не все.
Во-вторых, редактор газеты «Вердене Ганг» Тим Греве в свое время счел нужным попрекнуть меня тем, что, упоминая о нескольких удачных заступничествах, я незаслуженно обременяю помилованных чувством благодарности, которую они должны испытывать к семье Гамсуна… Да-да, с тех пор прошло немало лет, я больше не обращаю внимания на такие вещи. Но в давние времена существовал красивый обычай благодарить и за более незначительные услуги.
И тем не менее, совсем не писать об этом мне тоже не хочется, хотя из чувства такта я не стану называть имена. В этой связи я думаю не только об отце, но особенно о матери. Никто после окончания войны не был столь превратно понят… люди, сбитые с толку желанием простить величайшего писателя Норвегии, винили во всем его жену.
В другой книге я коротко описал наше с ней посещение Тербовена, подготовка к которому заняла много времени и у нее и у меня. Маме пришлось на поезде приехать в Осло, мне — вести переговоры с Фелисом. Весной 1944 года все это было непросто. Движение Сопротивления создавало немцам многие трудности, и обе стороны ожесточенно нападали друг на друга. В Сёрланне была арестована группа норвежцев, всех приговорили к смерти. Некоторые дни были особенно тяжелы, и мне хочется рассказать о том, что прочно осело у меня в памяти.
По-видимому, отец уже почти использовал свою «квоту» у Гитлера, мы напрасно ждали сообщения из Германии. Но мама все же могла попробовать чего-то добиться у Тербовена, поскольку приняла участие в одном приеме полтора года назад, после того, как рейхскомиссар освободил Грига. Она получала обращения от знакомых и незнакомых, осужденные жили по всему Сёрланну, мне тоже без конца звонили. Особенно трудно было утешить сестру одного
Латца выглядел мрачным и вообще не был расположен к поездке в Скаугум. Трудно разговаривать с человеком, который сидит к тебе спиной и лишь пару раз из вежливости повернул к тебе голову и что-то буркнул. Поездка в красивый Скаугум казалась из-за этого более длинной и мрачной, чем когда бы то ни было, несмотря на прекрасную погоду и деревья, стоявшие в майской зеленой дымке. Сидя сзади, мы имели возможность наблюдать за сидящими впереди — шофер, высокий, с прямой спиной, в зеленой форме, и рядом Латца, маленький, но тоже стройный, в темном пальто и шляпе. Его профиль, который мы видели, когда он иногда к нам оборачивался, не стоит описания, гладко выбритое обычное лицо, лет тридцать пять — сорок…
Эти люди, избранные Гитлером, редко бывали старыми. В начале войны говорили о «старом майоре и молодом генерале». Фурор тогда производили молодые, надежные, верные фюреру солдаты, вымуштрованные несколько лет назад в рейхсвере и СС. Большинство из них погибло на Востоке, ряды их поредели, и фюреру пришлось иметь дело с генералами, которых он ненавидел. Он был недоволен и Тербовеном, несмотря на то, что тот был «верующим». По мнению фюрера Тербовен совершил несколько тактических ошибок. Возможно, в этом и была разгадка того, почему фюрер в отдельных случаях подписывал помилования осужденным на смерть норвежцам.
Когда мы заняли указанные нам места за круглым столом, который я помнил по прежним визитам, в комнату вошел Тербовен. Отутюженный гражданский костюм, кривоватые ноги, на худом с глубокими складками лице поблескивали очки. Я никогда не видел, чтобы он смеялся или улыбался, за исключением того раза, когда, сидя бок о бок с Квислингом, пел: — Trink, trink!.. Коротко подстриженные серо-бурые усы были тщательно приглажены, рукопожатие было крепкое и короткое, голос тихий — ничего прусского.
Он сел. Был полдень, и он спросил, не хотим ли мы чая или кофе. Он и Латца непрерывно курили. Я тоже взял сигару.
Мы заговорили о деле. Я помню все так, как будто это было вчера, а не сорок пять лет назад: Тербовен и Латца смотрели на нас с мамой с несколько надменным нетерпением, пока мы излагали им свою настоятельную просьбу, умоляя их проявить великодушие. В противном случае горе и ожесточение возобладает во многих домах наших соседей по Сёрланну. Нам казалось, что наши аргументы убедительны.
Всю силу своих чувств мама вложила в рассказ о самых молодых, еще недостаточно зрелых, чтобы предвидеть все последствия своих действий, и об одном ее знакомом учителе, у которого было пятеро детей. От волнения у мамы на глазах выступили слезы, она очень нервничала, но это не произвело на них никакого впечатления. Равно как и мой рассказ о моем друге детства в Гримстаде. Тербовена такие вещи не трогали.