Спустя вечность
Шрифт:
Сегодня в документальной книге Ильзы Гесс о ее муже, «Англия-Нюренберг-Спандау», я читаю, что в ближайшем окружении Гитлера считалось, будто Гесс полетел из Аугсбурга в Ставангер и там присоединился к военной части, направлявшейся в Англию. Вполне возможно, что Гесс через Тербовена пытался получить радиосообщения из Норвегии. В интервью, взятом у авиаконструктора Вилли Мессершмидта в 1947 году и опубликованном в газете «Франкфуртер Нойе Прессе», есть на это намек. Может быть, Гесс, чтобы скрыть свои истинные намерения и маршрут, решил нанести в Норвегии частный визит и таким образом оказаться на месте старта своего полета?
Если верить Ильзе Гесс, так оно и было. Сам Гесс ответил из своей камеры в Спандау, что интервью с Мессершмидтом его позабавило: он полетел через Норвегию — окольные пути были ему необходимы, чтобы
Остается один вопрос — если бы отец велел мне ответить Гессу: «Пожалуйста, я вас жду» — что было бы тогда? Визит в Нёрхолм был задуман не только для того, чтобы сказать «Добрый день!» и поблагодарить за хорошие книги. Может, Гесс хотел вовлечь отца в своего рода мирную акцию перед нападением немцев на Россию? Такая акция едва ли была бы успешной. В любом случае, что творилось в голове Рудольфа Гесса в эти дни, точно не знает никто. Потом уже выяснилось, что Гесс был против войны и что он, с позволения Гитлера, через своего друга Альбрехта Хаусхофера, казненного в последние дни войны, зондировал намерения Англии в Женеве и Мадриде.
46
«Любимых британцев» (нем.).
Гесс, как известно, был излюбленной темой западной прессы, по крайней мере, последние двадцать лет. Многие юристы, политики и представители культуры ратовали за освобождение единственного оставшегося в живых узника Спандау, против был только Советский Союз. В нынешнем году — летом 1989 года, — отсидев в тюрьме почти полстолетия, Гесс покончил с собой девяносто пяти лет от роду. Бесчестье и позор для всякого порядочного человека и для всего человечества.
Значение полета и мирной миссии Рудольфа Гесса в Англию было как-то замято в рейхскомиссариате, и я никогда не слышал разговоров о его обмене телеграммами с моим отцом, который, однако, состоялся и, безусловно, был зарегистрирован гестапо. Вполне возможно, что отказ отца пошел Гессу на пользу, Гесс уже не был той величиной, о которой не разрешалось говорить.
Тем не менее, к моему удивлению, поздней осенью 1941 года я получил приглашение посетить Берлин. Оно пришло от Геббельса, который через Мюллера спрашивал, не интересует ли меня место в немецком «Эерферлаге», издававшем среди прочего партийный журнал «Фолькишер Беобахтер» и «Майн кампф» Гитлера. Естественно, эта должность меня не интересовала. Я содрогнулся при одной мысли об этом. Должно быть, Геббельс обратил внимание на мою особу, хотя я, конечно, не давал ему для этого никакого повода. Наверное, его прельщала моя фамилия, которой он мог воспользоваться для своих целей. Кто знает.
Я не имел ничего против поездки в Германию, где к тому же мог повидать сестру и зятя, живших в стариной крестьянской усадьбе в Шлезвиг-Гольштейне, — мой зять был практически отстранен от работы в кино, потому что критически относился к нацизму и был в плохих отношениях с Геббельсом. Однако Рихард Шнайдер-Эденкобен приходился двоюродным братом министру юстиции д-ру Гансу Франку, которого Гитлер назначил генерал-губернатором Польши. По политическим и личным причинам между кузенами не было дружеских отношений, но из-за родства с Франком — как никак, а родство существовало, — Геббельс опасался предпринимать резкие шаги.
Такова была идиллия, когда я приземлился в Темпельхофе, где меня встретил молодой человек по фамилии Гилен, который одно время служил в рейхскомиссариате в Осло. Он отвез меня в фешенебельный отель «Адлон» на Курфюрстендамме, где мне предстояло прожить две недели в качестве гостя министерства пропаганды. Там меня ждало приветствие от начальника геббельсовского департамента д-ра Леопольда Гюттерера и конверт с деньгами на «карманные расходы за пределами отеля».
Я тут же поехал на поезде в Гюккштадт к Эллинор и Рихарду. Болезнь и расстроенные нервы оставили на сестре свой след, к чему я отчасти был подготовлен. Во время моего короткого пребывания у них она доверительно сообщила мне, что ей помогает держаться только связь с одной аптекой, которая сверх квоты снабжает ее сильно действующим средством, которое называется мелиссенгейсти содержит алкоголь. Брак с Рихардом и годы, прожитые в Германии под бомбежками и с перманентным пребыванием в больницах, был для Эллинор длинной чередой несчастий. Но об этом никто не знал, пока что не знал.
Мы с Рихардом обсудили, как мне отказаться от работы в «Эерферлаге» так, чтобы это было пристойно и не обидно, ведь мне предстояло объясняться с высокопоставленными господами, поскольку я приехал сюда как гость. Мы решили, что в виде извинения надо сослаться на то, что меня интересуют другие планы, касающиеся норвежско-немецкого культурного сотрудничества после войны. Мы придумали некий проект, чтобы Геббельс почувствовал, что имеет дело с культурой, во многом не уступающей культуре его страны и — правда, этого я ему сказать не мог — в настоящее время даже превосходящей ее. В общем, я просто извинился, сказав, что полностью поглощен разработкой этих планов, что я весьма ему благодарен, но, к сожалению, вынужден отказаться.
Рихард напечатал все мои аргументы на пишущей машинке, я взял их с собой в Берлин и отправил почтой д-ру Гюттереру, а заодно попросил устроить мне встречи с ведущими представителями культурной жизни Германии — изобразительного искусства, театра, кино и т. д.
Пришел список с названиями институтов и именами. Некоторые из них я помню. Один очень любезный пожилой господин руководил официальной галереей. Он знал нашего норвежского художника Й. К. Даля {120} и сравнивал его с крупнейшим немецким романтиком Каспаром Давидом Фридрихом. Я заговорил о Мунке, но он сразу перепугался и замял разговор. Они в своих музеях уже давно сняли со стен его работы. Ведь я понимаю, что он лично, так же как и уважаемый д-р Гуденрат в рейхскомиссариате, не сторонник такой цензуры, но ничего нельзя поделать.
Следующая личность, перед которой я предстал, был чиновник из рейхсфильмкамеры, фамилии его я тоже не помню. Мрачный, надменный, то немногое, что он знал о норвежском кино, он произнес свысока, впрочем, возможно, оно того и заслуживало. Я из вежливости согласился с его отзывом. Больше я ни с кем не встречался, по правде сказать, я рассматривал эти визиты как своего рода извинение перед «Эерферлагом».
Но одно действительно важное задание я получил еще в Норвегии. Макс Тау дал мне небольшой пакет, в котором лежали кусок мыла и несколько плиток шоколада. К пакету была приложена записка со словами: Den lieben Eltern [47] . Он боялся, что даже через меня кто-нибудь проследит, кому предназначался этот пакет.
47
Любимым старикам (нем.).
Я отправился к фру Леонард в «Дойче Бухгемайншафт», которая обещала передать этот пакет дальше по известному ей адресу — в еще не уничтоженный еврейский дом для престарелых. И она просила меня передать Максу уверения в том, что его родители пока что получают материальную поддержку, пути для передачи такой поддержки еще существовали.
Берлин в октябре-ноябре 1941 года был невеселый город, несмотря на крупные военные победы и политическую демонстрацию силы перед нейтральными странами Европы. Война тут не была популярна. Улицы и дома стояли затемненными, в магазинах почти отсутствовали товары, которые можно было бы счесть предметами роскоши. На улицах в районе Курфюрстендамм и Зоо, всегда залитых светом и бурливших жизнью, зеркальные стекла витрин были закрыты ставнями, оставлявшими лишь маленькие просветы посередине. Серая и зеленая военная форма не делали картину более светлой, как и гремящие марши и шлягеры, доносившиеся из репродукторов в ресторанах. На лицах людей была написана усталость, и даже горе. В сумерках я прогуливался по Тиргартену и под деревьями старой Будапештер Штрассе, где когда-то жил. Храм Поминовения кайзера Вильгельма и Романское кафе стояли на своих местах, но все стало иным. И я думал: Эдвард Мунк словно видел все эти перемены, когда писал бледные лица встречных людей. Как и в картине «Вечер на улице Карла Юхана», бледные лица берлинцев здесь тоже были символом страха и тяжелых предчувствий.