Спустя вечность
Шрифт:
Незаметный, всегда молчаливый и немного печальный человек, с которым я иногда играл в шахматы, однажды немало удивил меня. Он сказал, что у него на воле есть два миллиона крон! Они спрятаны, но не забыты. Не знаю ли я кого-нибудь из зажиточных людей, кто согласился бы выдать их за свои — за пятьдесят процентов?
Нет, таких знакомых у меня не было. Но этот тихий человек вдруг стал интересен для многих. Нашлось несколько ловкачей, которые заявили, что могут ему помочь.
Он оказался очень подозрительным, обещал, что подумает, и думал несколько
Интерес к нему значительно возрос. Какой-то диабетик предложил ему свою порцию белого хлеба и овсяного супа, кто-то еще — сигареты. Его окружили хитрецы, каждый из которых норовил увести его в укромное местечко. Этот прежде такой тихий и незаметный человек вдруг стал важной личностью, он ходил по лагерю, окруженный сиянием, заходил в пожарную часть и рассеянно передвигал шахматные фигуры, ведя в то же время тайные переговоры. Впрочем, какие тайные… об этом говорили все… Дни шли.
И вдруг все прекратилось. Он замкнулся, таинственно молчал и не отвечал на вопросы, только с многозначительной улыбкой качал головой. Неужели он уже пристроил свои миллионы?
— У него нет и пяти эре! — объяснили однажды самые догадливые. — Он обманщик, это все выдумки!
И этот тихий человек за одну ночь снова превратился в ничто. Странный тип, я не мог его понять. Казалось, что падение с пьедестала его даже не расстроило, ведь целую неделю он был чем-то, целую неделю закон Янте {129} его не касался…
Но позвольте вернуться к Вильхельму Расмуссену и его керамической мастерской. Я два раза позировал ему. Первый бюст был украден одним охранником, как раз когда его собирались тайком вывезти из лагеря. Другой был конфискован. Руководство лагеря решило, что у художественной деятельности слишком сильный привкус свободы. Вильхельму все-таки позволили работать, но под контролем. Думаю, начальство рассудило, что все, изваянное Вильхельмом, должно считаться собственностью лагеря… Когда мы оба были уже на свободе, он сделал с меня третий бюст, но остался недоволен моделью:
— В Илебу у тебя было такое красивое худое лицо!
Воспоминания мелькают, как кадры, пересекаясь во времени и пространстве. С писателем Финном Халворсеном я познакомился только во время войны, он, между прочим, сам вызвался быть консультантом в «Гюлдендале». В отличие от других, я вспоминаю его без неприязни, как разумного консультанта, когда дело касалось выбора литературы. Сам он называл себя идеалистом, причем совершенно серьезно.
— Сколько тебе дали? — спросил я его, когда его судили в первый раз и мы встретились с ним возле привратника.
— Знаешь, я получил десять лет.
Пауза. Потом он улыбнулся.
— Но еще мне дали две пачки сигарет!
В тюрьме он перешел в католичество и стал не то чтобы кротким, но каким-то другим. Я встретил его несколько лет спустя. Он был уже на свободе и написал роман о каком-то святом в духе своих новых католических взглядов на жизнь. Роман мне понравился.
Другой кадр.
Когда я говорю о людях искусства, то прежде всего вспоминаю поэта Кристена Гюнделаха и актера Карла Холтера, в лагере они оба читали нам лекции на «литературных вечерах», Гюнделах — серьезно, Холтер — шутливо. Комедия «Кузнец и пекарь» {130} Весселя по понятным причинам всегда была очень популярна. В качестве гонорара лекторы получали бутерброды с чем-нибудь вкусным, переданным родными кому-нибудь из заключенных.
Время, проведенное в тюрьме, имело свои и хорошие и тяжелые стороны. Христиан Синдинг умер во время войны, поэтому он избежал участи оказаться в тюрьме. Мой отец этого не избежал, и композитор Давид Монрад Йохансен тоже. Он часто заходил ко мне в пожарную часть, и разговоры с ним, как всегда, обогащали, это известно всем, кто был с ним знаком. Позже, когда меня посадили в камеру, время от времени до меня доносился со двора его четкий нурланнский говор, когда он прогуливался там вечерами, всегда по одному и тому же маршруту — вдоль тюремной стены, обычно в сопровождении заключенного, чья судьба, возможно, заинтересовала его и вызвала в нем сочувствие.
Давид самозабвенно помогал своим коллегам и часто хлопотал за них в годы оккупации. Об этом все знали, но в качестве «изменника культуры» он предстал перед судом одним из первых и потерял на этом несколько лет жизни.
— Я тут отсиживаю за вас всех, — говорил он.
И был прав. Его известное имя только усугубляло его положение.
Однако он отнюдь не был подавлен. С воли до него доходила поддержка и симпатии многих людей — коллег и художников. Лизза, его жена, посещала его. Она начала изучать русский и покупала «Правду» в киосках «Нарвесен». Зима выдалась холодная, Давид стал одеваться потеплее для своих прогулок. Однажды я встретил ее, она шла от Давида.
— Он выглядит совсем как русский! — сказала она.
Это было точно подмечено, в ее словах звучали удивление и почтительность, а ведь это было задолго до «Гулага» Александра Солженицына.
И еще один кадр.
Ульриха Станга я знал с тех пор, когда он был секретарем посольства в Берлине. Это был наш лагерный аристократ и пессимист, к сожалению многие из его мрачных предсказаний сбылись. Были там и мои близкие друзья Гюннар, Эйстейн, Алексей — и даже сам Енс Ролфсен, двоюродный брат Харалда и Нурдала Грига, который занимал какую-то выборную должность в департаменте снабжения во время войны и в конце концов ослеп от недоедания и авитаминоза, потому что забывал заботиться о себе.
В последние два месяца моего пребывания в камере у меня была привилегия — я стал коридорным, это имело то преимущество, что дверь моей камеры всегда была открыта. Обязанности мои главным образом состояли в уборке коридора и раздаче пищи. Однажды, идя по лагерю с пустым бидоном из-под молока, я столкнулся с Харалдом Григом, посетившим знакомые места. Он сопровождал американского писателя Джона Стейнбека. Григ показывал, рассказывал и призывал гостя взглянуть на лагерные достопримечательности. Он сделал вид, что не заметил меня. Должен признаться, что эта встреча произвела на меня сильное впечатление.