Среда Воскресения
Шрифт:
Я была с четырьмя своими подругами Саурабхейи, Самичи, Будбудой и Латой … мы были опьянены своей красотой, молодостью и любовной страстью…". Кар-р!
Нет, вовсе не так (банальным вороньим воплем) прозвучало это мене, текел, фарес:
– Привет! – сказала она (причём – безо всякой многомудрости).
– Привет, – едва-едва высказал он (причем – словно бы говоря на том языке, который сам стоит на одной ноге). – Здравствуй, Жанна.
– Стань нормально.
– Конечно, – сказал он и опустил ступню в носке на пол.
– Если ты видишь юношу, парящего над землёй, – сказала она.
Он
Вот он стоит перед нами (и перед Жанной) – как перед зеркалом. И в этом зеркале ничего не переменилось в изображении Илии Дона Кеханы. Незачем было его отражению в нас менять (опять же – в нас) свою позу.
В нас (своих читателях) он просто стоял и смотрел на неё. И даже сам не заметил, как перестал душой опираться о дверь. Ведь одна его нога – была закинута на небо, потому – он вполне твердо стоял на обоих ногах – в обоих мирах.
Но она его видела совсем другим: удивленным, обрадованным и восхищенным. Она видела его – и она собиралась его (у него же самого) похитить. Да и почему бы ей так не собраться? Она видела нелепого человека в нелепой жизненной позе: с рыцарской калигулой (в одной руке) и с продажными сестерциями (в другой мысли).
А он опять и опять удивлялся наличию в мире такой красоты! Даже в его мире (и даже на пороге его Божьего Царства) такая красота ослепляла.
Ведь пока ты внутри себя – считай себя и Бармой, и Постником, которым любой Иоанн Васильевич просто-напросто обязан выколоть очи; причём – лишь затем, чтобы ни в Суздальских землях и в землях Рязанских, и прочих землях не поставили лучшего храма, чем храм Покрова! Чтобы никто бы не смел глядеть ни на что, помимо такой красоты.
Вчера он расстался с её красотой, причем – так, что оба они ощущали себя униженными! Сегодня он взглянул на нее и опять восхитился.
А если смерти нет, то что есть красота,
Которую не видят люди?
А если так, то что есть высота,
Которая тебя разбудит
И (как душа) едва коснется тела?
А если смерти нет, то что твои слова,
Которые не станут делом,
Доколе не поднимет голова
Всю твердь небесную на крыльях лебедей?
А если смерти нет среди людей,
И некому вернуться из нее
И оглядеться, чтобы улыбнуться
И осознать владение свое
Пусть как грехопадение, но все же…
Но вот же он, Илья Дон Кехана, человек Воды! Вот он стоит пред этой немыслимо красивой женщиной на одной ноге (пусть это «всего лишь» одноногость его языка – в невидимом зазеркалье). Другой его половины на этой земле уже нет. Поэтому – он мог бы подумать (а потому – подумал), что сказал бы на его месте заключенный в долговую тюрьму дон Мигель? Или что сказал бы человек, который навсегда остается должен женщине – ибо расстается с ней…
Он бы взглянул на женщину, с которой уже расстался, и обязательно сказал бы себе:
– Я непременно должен иметь другую даму сердца: только она может достойно наградить рыцаря за его доблесть! Но где её (другую) найти? Любовь всегда одна.
И вот здесь его взор обратился бы… Кар-р!
Что иное могло бы прийти в его ум, помраченный от такой очевидности?
Только оче-видность. То есть – только то, что у человека вообще ничего в жизни нет, кроме Прекрасного Вчера.
Поэтому – он увидел сегодняшнюю (более того – пришедшую к нему) женщину – вчерашними глазами. Более того, он увидел сегодняшнюю женщину – не своими глазами; и он понял простую вещь: нет у человека никого ближе тех, с кем предстоит расстаться.
Теперь эта женщина никуда и никогда его не отпустит… Кар-р! Она везде будет с ним, везде будет напоминать: пророк! Ты всего лишь слабый и грешный человек; но – если из Царства Божьего – возможно уйти (к женщине), то из Первопрестольной – выдачи нет (ты Царь! Живи один). Отныне и на веки веков женщина опоздала.
Я водомерка, что бежит по глади дня:
Его воды, огня, земли и кожи -
И видит берега вдали,
Которых не коснется никогда…
А если смерти нет, то что есть красота?
Он смотрел не на Жанну (из деревушки Домреми), а Дульсинею Тобосскую. Поэтому – он молчал. Поэтому – пауза затянулась, причём – словно бы на его шее. Дыхания перестало хватать. Он был разорван между двух состояний, на земле и на небе.
Перестав дышать (воздухом) – здесь, он продолжил дышать (душой) – там; поэтому – терпения ему было не занимать. Но она была ещё более терпелива и заговорила первой:
– Ты куда-то собрался? Впрочем, не важно! Главное – подальше от меня, – она не спрашивала, а утверждала, сразу давая понять, что раз уж она приехала за ним сама и без приглашения (и уж тем более – без предварительного звонка), то любой ее мужчина просто обязан быть ей рад и немедленно пригласить войти.
Чего он до сих пор не сделал! Тогда – он опустил одну ногу (непонятно, какую) и встал на обе ноги (непонятно, где), и уронил калигулу на землю, причем – почти ей под ноги.
Казалось бы – он всё это проделал чуть раньше. А вышло у него – чуть позже. Посколдьку сначала он проделал это в реале; но – ирреальная реальность зазеркалья оказалась прочней! И лишь теперь эти «антимиры» почти совместились; тогда – женщина усмехнулась и почти спросила его (она хотела определённости времён):
– Стоит ли так обходиться с императором? Или, по крайней мере, с его распутным (не зашнурованным) тёзкой.
Вот что она имела в виду: на самом деле третьего императора Рима звали Гай Цезарь Германик. Прозвище «Калигула» он получил, когда Германик, его отец, взял с собой сына в военный лагерь в Германию на берега Рейна, где малыш часто появлялся в форме легионера таких маленьких размеров, что вояки, глядя на двухлетнего малыша, которого они любили, дали ему шутливое прозвище Калигула (Сапожок) от caliga – солдатский сапог. Кстати, Калигула в дальнейшем терпеть не мог, когда его так называли.