Среди призраков
Шрифт:
– Только у меня, - сказала Сона.
– Подруги собрались. Вместе учились.
– А, - сказал он.
– Понятно. Она внимательно глянула на него.
– Что-нибудь случилось?
– спросила она, и так как ей именно сейчас, когда в доме гости, не хотелось начинать крупный разговор о нем, о том, что она узнала от мужа, то она сочла разумным ограничиться короткими вопросами о самом в настоящий момент необходимом, - У тебя все в порядке, да? Ты здоров, ничего не болит, а?
– Все в порядке.
– Может, неприятности какие, а?
– С чего ты взяла?
– Он начал терять терпение.
– Ну ладно, ладно, успокойся. Вид у тебя слишком уж унылый. А почему ты ушел от дедушки раньше? За тобой папа должен был заехать...
Он не отвечал, уже улегшись, включив над головой -ич-ник и раскрыв книгу.
– Ты что читаешь?
– спросила она, желая все-таки задобрить его, чтобы уйти отсюда к гостям с хорошим, ц., испорченным настроением, а для этого надо было окончить разговор на оптимистической ноте.
– Мама, тебя гости заждались, - не отвечая на вопрос, напомнил Закир.
– Какой ты неласковый, - тихо, с горечью вздохнула она.
– А ведь ты у меня единственный сын... Он пренебрежительно хмыкнул.
– Ты стал в последнее время какой-то колючий, ершистый... будто... будто ждешь, что тебя непременно должны обидеть. Что происходит, Закир?
– Да ничего не происходит, - уже с плохо скрываемой яростью ответил он, повысив голос.
– Ты дашь мне почитать или нет?
– Ладно, отложим этот разговор, - сказала она, собираясь выходить из комнаты.
– Ничего откладывать не будем, - вдруг сорвался аз крик Закир.
– Никакого разговора вообще не будет. Оставь
– Успокойся, Закир, - она не на шутку испугалась, - прошу тебя, успокойся... Не надо так... Раз ты не хочешь,..
– Не подходи ко мне! Иди к своим гостим...
– Что с тобой, сынок? Ну ладно, ладно, успокойся, я ухожу...
– Но еще несколько мгновений она в нерешительности потопталась на пороге комнаты. Спокойной ночи, сынок, - сказала она и наконец вышла от него с тяжелым сердцем, не переставая думать, что же могло так его расстроить.
* * *
В школьном дворе среди семиклассников произошла свал-которая, начавшись шутливо после одного из спорных моментов в футбольном матче, закончилась вдруг настоящей дракой вылилась в жестокое побоище, так, что собравшиеся рядом десятиклассники, подзадоривавшие поначалу зачинщиков кинулись разнимать озверевших подростков. Учительница литературы, с тревогой наблюдавшая в окно за разгоравшейся дракой, вдруг, как ей показалось, заметила "угрожающие предметы" в руках у школьников и кинулась к директору. В итоге у нескольких участников драки, совершенно неожиданно для педагогического состава школы, были обнаружены и изъяты велосипедные цепи, приспособленные для драк, - со свинцовыми набалдашниками, и кастеты. Среди этих нескольких был и Закир. Правда, плексигласовый кастет, скорее похожий на красивую, миниатюрную игрушку, чем на оружие, найденный у него в заднем кармане брюк во время обыска учителями в директорском кабинете, не был пущен им в ход, но тем не менее, как говорится, факт имел место. Другой бы директор стал, так сказать, доводить до. сведения, сообщил бы в милицию, но... то другой, этот же, видимо, был малый ушлый; он сумел замять дело так, чтобы оно не выходило за пределы школьных стен, да и то до поры до времени, а в дальнейшем и вовсе запретил кому бы то ни было, упоминать об этом "маленьком инциденте". И таким образом, благодаря стараниям директора инцидент этот вскоре был забыт. Цель же директором преследовалась одна, ясная и четкая для него - заполучить, воспользовавшись этим вопиющим случаем, к себе в кабинет для разговора с глазу на глаз отца Закира, Тогрула Алиева, заполучить которого в подобного рода кабинеты, каким являлся обычный кабинет обычного директора обычной школы, было делом наитруднейшим, чтобы не сказать невыполнимым. Но теперь в руках директора школы имелся такой важнейший козырь, как неприятный случай с Закиром, и он правильно рассчитывал, что отец Закира не откажется навестить его. Да и пусть даже откажется навестить, лишь бы назначил встречу где пожелает и когда пожелает, этого будет вполне достаточно. И ради своей цели директор даже пошел на то, что вместе с Закиром простил и остальных учеников, взятых с поличным, хотя среди них были такие, особенно один, которых директор с превеликим удовольствием выгнал бы в шею из школы, мало того, с не меньшим удовольствием засадил бы в колонию для малолетних преступников, дав ход делу с дракой в школьном дворе. Да, теперь отец Закира, эта птица высокого полета, был в его руках, в его, директора школы Раджаба Гуламова, он долго ждал этого случая, но, как назло, Закир ничем плохим не отличался среди остальных учеников, наоборот - учился хорошо, вел себя нормально, и вот наконец-то судьба улыбнулась ему, Раджабу Гуламову, удача привалила. Теперь даже не ему, простому директору школы, каких сотни и сотни, следует идти на прием к Тогрулу Алиеву, и там дожидаться в приемной под равнодушным взглядом красавицы секретарши, дожидаться свободной минуты у большого человека; нет, теперь он имеет довольно веские основания для того, чтобы самому вызвать большого человека к себе, а как же иначе, для чего же в таком случае у нас демократия? Да, да, только так вызвать к себе по очень важному и неотложному делу, касающемуся его единственного сына и, можно сказать даже, - будущего его сына. И вот тут-то и пробьет звездный час Раджаба Гуламова, только бы не оплошать, только бы не растеряться, следует быть сдержаннее, умело и осторожно повести разговор на нужную тему. Да, следует быть очень осторожным, чтобы рыбка-удача не соскочила с крючка, и тогда он, Раджаб, прижмет Тогрула к стене, и тот должен будет сделать все, что у него Раджаб попросит.
Что ни говори, теперь эта рыбка, или эта птичка, как угодно, у него, Раджаба, в руках. Именно птица. Журавль, который всегда в небе, теперь у него в руках. А как же иначе? Ведь он - директор школы, и мог бы запросто дать ход делу, а дело-то ни много ни мало - уголовное, понятно? У-го-лов-ное-е... Вот так-то, милые мои. Конечно, маловероятно, чтобы сына такого человека в нашем городе судили, но разве только в этом дело? А позор? А несмываемое пятно? Нет, нет, Тогрул должен, просто обязан помочь ему, выполнить его просьбу...
* * *
Весть эта для Тогрула оказалась насколько неожиданной, настолько и дикой. Директор школы, где учился сын, вызывает его в школу. Да в своем ли он уме?! А на что мать? Он что - забыл, что у его сына есть еще и мать? Что это он чудить вздумал? Официальный вызов в школу... Гм... И Тогрул, понимая, что без веской причины директор не пошел бы на такую крайность, всерьез взялся за сына и тут же, не сходя с места, выяснил все подробности драки и его, Закира, участия в ней.
– Откуда у тебя кастет, негодяй?!
– Тогрул кипел от гнева и готов был задушить сына в этот миг.
– Откуда ты взял кастет, отвечай, гаденыш!..
Делать нечего, криком теперь не поможешь, приходилось идти к директору школы, в которой учился или скорее в данном случае в которой отличился сын.
А ведь этот гад не зря меня к себе вызывает, думал Тогрул про директора, наверняка приготовил какую-нибудь пакость, какую-нибудь пакостную просьбу, мол, услуга за услугу, я прикрываю вашего малолетнего оболтуса, а вы мне то-то и то-то... А если не пойти? Осмелится ли он подложить свинью Закиру, если мне не пойти? Вряд ли осмелится, но это уже будет не по правилам игры, и я буду считаться обязанным ему. Вот еще - недоставало только, чтобы я был в долгу у него... Ах негодяй! Хороший подарок сделал мне сын, ничего не скажешь... Потом, когда улягутся все эти дела, придется заняться им вплотную... Кастет... Откуда у него мог взяться кастет? Сону сюда вмешивать бесполезно - кроме кудахтанья и истерик, от нее ничего путного не добьешься. Да и Закира пока нельзя слишком уж назойливо теребить, сейчас еще слишком свежо, упрется, не признается, а вот пройдет какое-то время, тогда исподволь, как бы между прочим можно будет вернуться к этому разговору и разузнать все подробности. Мальчик явно сшивается в дурной компании, может даже - находится под чьим-то влиянием... хотя вряд ли... не такой он человек, чтобы подпадать под чье-либо влияние. Возраст шебутной, скорее всего в этом причина. Решил попробовать приблатненной житухи. Ну, гаденыш... Нашел время. Ах, черт, что же это творится? Ведь в самое неподходящее время все 'и случается... И тут он вдруг, казалось бы, без всякой видимой связи со своими предыдущими мыслями, вспомнил сон, что приснился ему прошлой ночью. Обычно он не помнил своих снов, вернее, не было времени вспоминать их - как только просыпался, тут же наваливались дневные дела и заботы, и вспоминать сны по горячим следам не получалось, а там за множеством дел и вовсе забывались ночные видения, какими бы тревожными и яркими они ни были. Забывал, а честно говоря, никогда и не придавал им значения. А этот сон вдруг так отчетливо вспомнился. К чему бы такое?.. Видел он огромную степь в сумерки, без конца и края степь под проливным дождем. Он идет по ней, весь вымок, ветер хлещет в лицо колючей влагой, измучился он, еле ноги передвигает. И тут видит, посреди степи светит окнами трамвай, ярко, уютно, гостеприимно светят в сгущающейся тьме окна невесть откуда взявшегося здесь трамвая. За окнами - мелькание рук, лиц, чувствуется в том желанном тепле веселая суета. Он из последних сил бежит к трамваю, бежит, задыхаясь, с колотящимся в горле сердцем, хватая судорожным ртом колючий холодный воздух, бежит, как убегают от видения смерти. Когда до желанных окон остается всего-то шагов двадцать, трамвай начинает потихоньку отъезжать, медленно, будто бы нехотя веселый вагон скользит прочь от него. Он бежит, кричит, задыхаясь, вместо крика с ужасом слыша какой-то хрип
Теперь, вспомнив свой сон, он невольно задумался - к чему может присниться такое?
– что вовсе не было на него похоже, но, тщетно поломав голову несколько минут, махнул рукой на сон и снова мысленно вернулся к текущим делам. Размышляя о делах, он поймал себя на мысли, что с возрастом все меньше придаешь значения тому, чему придавал раньше, еще вчера; многое из прошлого, что казалось тогда жизненно важным, представляется в свете сегодняшнего дня пустяковым, и чем больше живешь на свете, тем лучше понимаешь, что жизнь в основном состоит из одних пустяков. Есть очень мало вещей на свете, стоящих серьезного отношения, и одна из этих вещей, одно из этих понятий - здоровье, свое собственное, драгоценное здоровье. Главное - это, главное - жить, не болеть, а там хоть трава не расти. Старые люди хорошо знают эту истину, которую все люди вообще любят то и дело повторять всуе, не вникая в значение сказанного: главное - здоровье, говорят они, остальное приложится, говорят они, не дорожа абсолютно этим самым здоровьем, не сберегая его. Правда, есть еще несколько понятий в жизни, к которым следует относиться серьезно, но их мало, крайне мало, гораздо больше пустяков. Один его давнишний приятель как-то поведал ему свою теорию человеческого опыта и возраста, ну, может быть, теория - слишком сильно сказано, скорее это забавные умозаключения, но содержат они большую долю истины. Звучат эти выкладки примерно так: есть несколько стадий опытности и мудрости человеческой натуры. Первая: ему говорят чушь, а он смеется. Вторая: ему говорят чушь, а он яростно возражает. Третья: говорят чушь, а он молчит, но глядит с иронией, вызывающе умно на говорящего. Потом: говорят чушь, а он молчит, стараясь пригасить умные искорки в глазах, покорно кивает, чтобы не обидеть говорящего. И последняя: говорят чушь, а он смеется.
Конечно, эта схема больше остроумна, чем бесспорна и совершенна, особенно если учесть индивидуальность каждого человека, которая и 'диктует реакцию на то или иное событие, но забавляет завершенность, цикличность этой схемы, ее возвращение на круги своя, когда старик возвращается в свое детство и реагирует с той же мудростью... Да... К чему вдруг я это вспомнил, подумал Тогрул, к чему вообще эти ненужные мысли и воспоминания? Давненько не было в его голове места подобным мыслям. Надо думать о главном, надо сосредоточиться на главном, на том, что делать с Закиром и вообще как быть дальше со всей этой неприятной историей. Да... Закир - это в настоящую минуту главное, и об этом следует думать. Теперь только об этом, твердил он себе, стараясь собрать воедино разбросанные мысли, но это ему плохо удавалось, он чувствовал, что устал, и мысли, длительное время направляемые и державшиеся в узде, теперь, будто взбунтовавшись, не желая подчиняться его воле, вернее было бы сказать, тем жалким, слабым потугам волевым, которые он мог себе позволить в теперешнем крайне подавленном состоянии, все время предательски расползались, как жидкий кисель, который хочется зачерпнуть пригоршней и зажать в кулаке, но он то и дело струится между пальцев, ничего не оставляя в горсти. Тогда он махнул рукой на свое желание сосредоточиться, и тут же память услужливо подсунула ему еще одну никчемную картинку. Он вспомнил себя мальчиком, примерно в возрасте сына, или чуть помладше, да ему, Тогрулу, было тогда, кажется, лет тринадцать... Да, да, лет тринадцать, когда умерла их одноклассница. Они ездили хоронить ее всем классом и, конечно сначала пришли к ней домой, вернее, к ее родителям. Он до сих пор помнит красное, будто распаренное лицо отца этой девочки. Он в тот день напился, был сильно пьян, но об этом нельзя было бы догадаться, если б не сильный запах спиртного изо рта и еще если б он не повторял одно и то же без конца, скажет, допустим, кому-нибудь: "садись", а потом так и повторяет: "садись, садись, садись..." и качает головой, а ему тогда, тринадцатилетнему мальчику, вдруг послышалось в любом повторяемом этим убитым горем мужчиной слове имя умершей дочери, которое он, даже раздавленный страшной бедой и будучи пьяным, стеснялся, видимо, повторять часто, как женщина, но что бы он ни говорил, какое бы слово ни произносил, в душе оно перекликалось со звуками, составлявшими ее имя, которое к тому же нельзя было произносить беспричинно при таком большом скоплении народа в квартире. Потом они были на кладбище. Почти всем классом. Сбились в кучку, переходили от одной могилы к другой, читали надписи на надгробных плитах, будто им и дела не было до того, что хоронят, закапывают в землю их одноклассницу; они шепотом, подталкивая друг друга локтями, читали надписи на могилах, и записные остряки, которые обычно всегда находятся при таком скоплении подростков, - здоровых, сильных, сытых, в коих жизнь бьет ключом, остряки эти смешили всех, перевирая надписи, придумывая к ним смешные рифмы, соревнуясь друг с другом в остроумии. Они смеялись исподтишка, тоже шепотом, и оттого, что смеяться здесь было нельзя, смех делался еще более неудержимым, а остроты казались самыми удачными и смешными, и смех, веселье просто клокотали в их молодых сердцах; но они сдерживали смех, старались изо всех сил казаться серьезными и опечаленными все-таки кладбище, ну и хоронят не кого-нибудь постороннего, а девочку, с которой они вместе учились, а некоторые и дружили (кстати, друзей девочки, как раз-таки и не было в кучке ребят, переходивших от могилы к могиле; они стояли вместе со взрослыми у свежевырытой ямы, предназначенной для их подруги); все же казаться серьезными и опечаленными, как они ни старались, до конца не смогли - смех внутри них становился все неудержимее, острее, распирал все существо, и с каждой минутой его все труднее становилось сдерживать, и многие, отвернувшись, прыскали в кулак, сверкая сердито и озорно глазами в сторону остривших - мол, мы тут ни при чем, нас смешат. Думая над этим впоследствии, он понимал, что просто тогда, в том несерьезном возрасте, их не заботила смерть, они не верили в нее по-настоящему, не понимали и не принимали ее, да и не могли бы серьезно воспринять смерть именно тогда, она казалась нелепой и невозможной, когда тебе тринадцать лет и вокруг такой погожий, яркий майский день, а воздух такой, что казалось, можно раствориться в нем, или же ничего не стоит полететь, если только хорошенько оттолкнуться ногами от земли и сильно взмахнуть руками. Он, наверное, так и думал в то время... Боже, сколько же лет прошло с тех пор, будто целая жизнь прошла, вся жизнь, а то, что вспоминается порой, словно из другой, давным-давно прожитой жизни, целая, большая жизнь прошла, сейчас уже сын его в таком возрасте, как он тогда, даже постарше... Целая, большая, напичканная всякой всячиной жизнь прошла, и тем более удивительно, что память его так бережно сохранила тот миг, последовавший за желанием раствориться в воздухе или полететь. Когда он так подумал, что мог бы полететь, когда его грудь распирало беспричинное веселье, возбуждаемое штатными остряками, вдруг посреди этого буйства зелени, солнца, неба, молодой, нерастраченной радости и огромной жажды жить, взгляд его ненароком упал на могилу одноклассницы, которую уже засыпали, могилу, которую уже завершали, оставив в ней девочку, и один из землекопов поставил на попа большой камень-кубик в изголовье. Он увидел это, и вдруг его пронзила мысль, что она, что ее такая же молодая, как у всех у них, жизнь осталась там, внизу, под землей, в сырости и темноте, в нелепости и невозможности, в абсурдности, которую они, ее товарищи, не могли сейчас осознать. Девочка, которую, возможно, много раз он держал за руку, или прикасался к ее плечу, или дразнил, доводя до слез, у которой просил тетрадь или карандаш, с которой весело болтал в коридоре, на переменах, девочка эта теперь - под землей! Под землей! Под землей... И землекоп придавил ее могилу тяжелым камнем, нелепо, как единственный сломанный зуб во рту, торчащим из насыпанного небольшого влажного холмика. Под землей... Ох, как это страшно. Мысль эта пронзила и ожгла его так сильно, что рубцы от ожогов потом еще долго не исчезали в душе его, так, что он еще долгое время, может, даже все последующее за тем лето не мог от души рассмеяться, не мог веселиться просто, от полноты чувств. Вот так происходит у детей, подумал он, примерно так происходит у детей, не воспринимающих смерть... А у стариков?