Стальное зеркало
Шрифт:
— Это не наш епископ. — говорит под руку Пьер, второй мастер в мастерской. — То есть…
— Поняла.
Епископ, ясное дело не наш, потому что наших епископов не бывает. Но этот и не наш, марсельский. Наш, он идолопоклонник, конечно, но хоть Писание сам читал, что для ромского священника — редкость. И прочел там, что отступившего сначала увещевать надо, а потом отвернуться, а больше ничего. И так и делал, за что да простит ему Господь все его прочие глупости. Только дураками ругал, но не трогал. Ну и мы с ним так же.
— Я хотел обратиться к вам — «дети мои», но вы пока
Как же, отреклись. Господь наш, Иисус Христос, вообще на арамейском проповедовал. На нем и апостолы писали. Только Иоанн с Павлом — на греческом, образованные были. А на латынь Писание когда еще перевели, да сколько при переводе напутали.
Пьер рядышком младшим тоже что-то говорит про арамейский. Подбадривает. Нам хорошо шутить, мы босиком на камнях не стоим… а и тоже, думать людям нужно было.
— Все эти годы, церковь, верная духу братской любви, не поднимала на вас руки, действуя только словом. И это несмотря на то, что отступничество ваше ежечасно оскорбляло Господа Бога! Не лгите себе — не идолов вы отвергаете, но самого Христа! Когда грешная женщина умыла и умастила Его, не сказал Господь, что это идолопоклонство! Когда на свадьбе претворял Он воду в вино, не хулил Он мирские радости, но благословил любое честное веселье и уделил ему от Себя. Чудо пресуществления творит Он для нас ежедневно и тысячекратно — и это Его плоть и кровь бросаете вы псам, это Его называете вы мертвой вещью, пустотелым кумиром и средоточием идолослужения. Клятву при крещении дали вы ему — и клятву эту предали. Сера и огонь ждут вас за краем мира, озеро огненное и червь неумирающий.
Птицы так и кружат над площадью, как тут сядешь, когда само небо гудит.
— Вот был бы проповедник… — говорит маленькая Мари.
— Нет, плохой из него проповедник. Я тебе потом объясню.
Дочка кивает. Знает, что объяснит.
Этот, безымянный, тоже читал Писание. Но вычитал в нем свое. Того, до кого дошли Слова Господни, отличить просто. Проще простого. Как бы худо он их ни понял, как бы на свой лад ни перекроил — а говорить он будет о любви. А этот потому и гудит, что внутри пустой, как тот кимвал бряцающий.
А люди вокруг, не свои, а дальше, тусклеют, ежатся. Не то холод до костей дошел, не то проповедь.
— Но честь Божью, — низко, по-настоящему низко, от самой земли гудит голос, — не защитишь убийством. И не людям уничтожать то, что не стал истреблять Господь.
Вот теперь вокруг не беспокойство, а страх. Что ж они такое придумали? А вот этого нельзя. Нельзя бояться.
— Господь с нами, — тихо, отчетливо говорит Мадлен. — Кто может грозить нам?
— Но нельзя и верным терпеть беззаконие — потому что либо беззаконник, упившись вином гордыни своей, откроет ворота врагу, либо Господь, возмутившись тем, что агнцы его терпят меж собой козлищ, поразит город. И сегодня говорю я вам, именем церкви, именем власти, носящей меч на благо ваше, и именем самого Иисуса Христа: отриньте заблуждение, вернитесь
А вот тут ошибка у вас вышла. До того могло сойти, а сейчас не сойдет. Мы не приблуды какие, мы все марсельцы и в городской коммуне состоим, и налог платим. И никакая власть нас без суда из дому выгнать не может. Права не имеет. Арестовать можете. Обвинить хоть в краже луны с неба — можете. Держать видных людей в тюрьме год и один день «по крепкому подозрению» — можете, и этого все ждали. Даже пожечь можете — незаконно это, да к то ж виновных отыщет? А выгонять, нет, не пройдет. Тут все встанут, даже самые что ни есть идолопоклонники. Потому что мало ли с чем к ним самим завтра придерутся. Не выйдет.
Стиснуло вдруг с боков — будто площадь вдвое уменьшилась. Детей чуть с ног не снесло, младшую едва удалось подхватить. Подмастерья спохватились уже. Уф, стоим — и не потерялся никто. Это солдаты. Проталкиваются куда-то… нет, не так. Они не просто идут, они толпу собой делят, как сетку накинули — так чтоб между их шеренгами человек сто оказывалось, не больше.
Какой-то судейский в черном вышел вперед, почти до края помоста. Тоже чужой. Кричит. Епископ не кричал, а слышно было лучше. А тут как ветер относит.
— …совет городской и совет цеховой… Постановили… кто не верует в Господа нашего Иисуса Христа… не может приносить клятв именем его… а произнесенное… недействительно как ложное… а потому все права, обязанности и обязательства, ложной клятвой подтвержденные, отменяются как пустые и ничтожные… кто под ложным предлогом возжелал… коммуны… лишаются огня и воды… имущество принадлежит… членам семьи, чья клятва действительна или восстановлена в силе… коммуне… изгнаны из пределов, где действуют городские свободы… не имея ничего, кроме… рубах, чтобы прикрыть наготу…
Да что же это?
Вскакивает кто-то на скамье магистрата, чужой судейский замолкает на мгновение, потом выкрикивает в толпу:
— Последнее положение в действие приводиться не будет, ради скромности и милосердия жителей доброго города Марселя.
Люди молчат, словно воды в рот набрали, молчат, потом неровно выдыхают — все вместе, каждый свое. Ни слова не разобрать, но и так все ясно: не понимают. Понимают слова, не понимают смысла. Как это? За что это? Как вы можете?..
— Нет такого права! — хором говорят подмастерья.
А солдат близко стоит, слышно, вот и получает тот, что ближе, тычок в ухо — да не рукой, кольчужной перчаткой, с размаху. Тоже без злобы, вот что страшно. Без чувства, как по дереву, как проверить хотел, ладно ли перчатка на руке сидит.
Встал член магистрата, наш, городской, знакомый, от корабельных. Платье оправил, рукой за шапку держится — то ли снимать, то ли нет, так на голове шапку и мнет…
— Кто перед всей коммуной… раскается… поклянется… прощение… — И вдруг словно силы в голосе прибавилось, или ветер слова подхватил, да в лица швырнул, как град: — Кайтесь, прошу вас, кайтесь!