Старомодная история
Шрифт:
«„Scripta ferunt annos, scriptis Agamemnona nosti"» [83] — вот мысль, что подвигла меня и как сына своей родины, на благо другим ее сыновьям… и как особого любителя наук и старины размышлять, подобно Давиду, о старых днях и в заметках сиих, сколь бы скудны и кратки они ни были, вырвать из мрака забвения, в память потомству, достославных тех мужей, временами посылаемых нам Господом, что, неоплаканные, погребенные в неизвестности, канули в темной ночи смерти. Не щадя сил своих, среди многих неотложных дел и обязанностей перечитывал я бдительным оком все, что когда-либо написано было относительно экклезии нашей и города нашего, все, что доступно мне было, до последнего, покрытого пылью и плесенью обрывка. Так появилось на свет сие замечательное собрание, которое я передаю вам, дети любезного моего отечества, с сердечною просьбой хранить и продолжать, питая благодарность и любовь к ушедшим отцам вашим, кои, стоя у кормила власти, трудились с пользой для вас, и вы, идя по их стопам, должны растить, упрочать и прославлять сию экклезию, град сей, кои они, начав с самой малости, милостью божией вознесли шаг за шагом столь высоко. И дабы все так и было, любезные дети отечества нашего, того всем сердцем горячо желает сын своей родины, всю свою жизнь, до последних дней, и все чувства посвятивший вам, живущий и дышащий вами, мир свой и святое благословение свое оставляющий даже самым далеким потомкам вашим,
83
«Но письмена живут. По ним Агамемнона знаем» (лат.). Овидий. Письма с Понта. Суиллию. Перевод Н. Вольпина. Цит. по: Публий Овидий Назон. Скорбные элегии. Письма с Понта. М., «Наука», 1978, с. 148.
Иштван Гачари, проповедник».
Второй муж Ленке Яблонцаи, Элек Сабо, не только писал стихи и рассказы, но и за несколько лет до своей кончины вел записи, которые могли бы стать основой для его автобиографии. Написал он и свой «Старый колодец», в котором изложил все, что знал о своей семье, о Кёрёштарче,
Отрывок из воспоминаний Элека Сабо:
«Свадебная поездка тарчайского священника с молодой женою.
Май месяц 1863 года; вся Кёрёштарча в волнении. Люди останавливаются на перекрестках и, оживленно жестикулируя, о чем-то толкуют друг с другом. Избранный недавно тарчайский священник сегодня привозит в свой дом из Дебрецена молодую жену. Больше всего говорилось о том, что молодая, должно быть, невероятно хороша и душой и телом, если ее везут сюда, в Тарчу, аж из самого Дебрецена, до которого сто десять километров. У куратора удалось узнать, что экипаж с молодыми часов в 11 прибудет к переправе на ладаньском берегу, откуда они переедут реку на пароме. Молодые — мои батюшка и матушка, в будущем, конечно, — выехали из Дебрецена накануне, в экипаже моего дедушки по матери, и добрались в нем до Фюзешдярмата. Здесь они остановились в доме дедушки по отцу — дедушка мой был инженером в поместье, «инчинер», как тогда говорили, — и на следующее утро, с рассветом, на дедушкиной рессорной коляске выехали в Тарчу, куда дедушка их сопровождал.
Недалеко от Фюзешдярмата начинается — или кончается, все равно, — Шаррет, местность, постоянно заболоченная из-за разливов Кёрёшей и Береттё. Как раз во время нашей истории Шаррет начали осушать, и местами появились большие торфяники. Болота эти были излюбленным пристанищем самой разной водоплавающей птицы. Здесь обитала и гнездовалась даже белая цапля, столь редкая ныне. Помню, как мы, дети, вставали на цыпочки, вытягивали шеи, чтобы увидеть на шкафу пучок перьев цапли в стеклянной посудине. Помню и письмо, в котором поэт Дюла Шароши, двоюродный брат моего отца, просил прислать ему перья цапли — очевидно, на шляпу. Шарретские болота, осушенные и высохшие, время от времени загорались — может быть, от пастушьих костров — и в течение целых лет тлели медленно, поскольку толщина торфяного слоя достигала кое-где восьми — десяти метров. Во многих местах дорога проходила возле таких торфяников, медленно горящих уже целые годы. Кучеру приходилось быть внимательным, чтобы лошадь не провалилась ненароком в такую вот массу тлеющего угля. Опытные возницы уже по цвету почвы могли определить, где нужно быть особенно осторожным; можно представить, как встревоженно и испуганно оглядывалась вокруг себя молодая женщина, выросшая в столь далеком от подобных опасностей Дебрецене, когда на вопрос, почему здесь так пахнет дымом, отец мой объяснил, что они едут мимо горящего уже много лет болота…»
Девочка, родившаяся спустя два года после того, как еще не известные ей будущие сват и сватья ехали в свадебной коляске мимо тлеющего торфяника, — настоящее дитя Шаррета; высыхающее, тлеющее, дымящееся болото, огромный купол фюзешдярматского степного неба, плоские, без холмика, без овражка, просторы с поблескивающими зеркальцами воды, в которых отражаются длинные шеи в те времена еще в изобилии живущих в камышах лебедей, журавлей, пеликанов, цапель, как и морды камышовых волков, — все это было привычно, все это окружало ее с колыбели. Воспоминания ее детства неразрывно связаны с этим своеобразным, частично и до сих пор еще сохранившимся миром; она видит выдру, лису, экзотической красоты птиц, слышит завывание хищников, которые в жестокие зимние холода подбираются к домам на базарной площади Фюзешдярмата и нападают на лошадей перед церковью. Образ родного края, о котором она так часто вспоминает, даже став жительницей Будапешта, собственно говоря, тождествен местам, изображенным в «Толди»: [84] Эмма Гачари знает камышовые заросли, возможно те самые, где Миклош боролся с волками, знает — поскольку и сама владелица больших земельных угодий — скудную растительность на голых, сожженных солнцем солончаках, долговязые колодцы-журавли. Она — обладательница знаменитого имени: дед ее, патриот-проповедник Иштван Гачари, — летописец Шаррета, пользующийся всеобщим уважением священник, известный не только среди кальвинистов, но и по всей стране; отец, умерший «по причине истощения жизненных сил и паралича», когда девочке едва исполнилось семь лет, — также известный правовед, защитник сирот, чью смерть, последовавшую, как сообщает запись в церковной книге, как раз во время полуденного благовеста, искрение оплакивает весь Фюзешдярмат. Мать ее, Эмилия Широ, покидает этот мир вслед за мужем, не прожив во вдовстве и трех лет — ее уносит в могилу чахотка, — и оставляет двух дочерей на попечение своих родителей. Эмма Гачари, которой в год смерти матери исполнилось десять лет, и младшая ее сестра, Эржебет, — разница в возрасте сестер два года — остаются круглыми сиротами с непростым наследием: фамилия, известная всей стране, обязывает ко многому. Семьи Гачари, Широ и Баняи, чья кровь течет в их жилах, в свои гербы вместо традиционного животного могли бы поместить Библию, гусиное перо или университетский диплом; их дед по отцу — автор хроники, а дед по матери — еще одна гордость Шаррета, Даниель Широ, авторитетный зачинатель и организатор женского образования. Члены этих семей фигурируют в дошедших до нас церковных книгах начиная с XVII века; среди них есть кураторы, судьи, духовники, юристы, учителя гимназии.
84
Автор имеет в виду эпическую трилогию венгерского поэта XIX в. Яноша Араня «Толди», «Вечер Толди», «Любовь Толди». Миклош Толди — главный герой трилогии.
Сколь живую, полную картину сохранил о своих родителях Юниор, столь же туманными, неясными были воспоминания об отце и матери у Эммы. Отец, страж первых семи лет ее детства, почти не бывал дома: он был слишком занят общественными делами, отстаивая права комитетских сирот; воспитанник Дебреценской коллегии и европейских университетов, Карой Гачари не мог удовлетвориться узким кружком лампадного света, в котором умещалась его семья: он разъезжал и по комитату, и по всей стране, особенно часто бывая в Пеште и Буде, совещался с коллегами юристами, выполняя свой долг с полной отдачей сил, даже со страстью. Память Эммы Гачари запечатлела его человеком, который всегда в пути. Когда семилетнюю девочку подвели к гробу отца, она с интересом принялась его разглядывать. Понятие смерти еще не проникло в ее сознание, хотя вокруг гудели суровые мелодии кальвинистского погребального обряда; она уловила лишь одно: тот, кто вечно ездил, вечно ходил, обрел наконец покой и неподвижность. Эмма-девочка еще не знала того, что узнала взрослая Эмма, на руинах своей неудавшейся жизни собирающая по крупицам, по крохам воспоминания и передающая их самой младшей своей дочери, Ирен: неусидчивость Кароя Гачари была той самой погоней за призраками, которая часто становится уделом отпрысков выдающихся людей; быть сыном Иштвана Гачари — нелегкое это дело.
О матери своей, хотя она и знала ее на три года дольше, чем отца, у Эммы почти не осталось воспоминаний. Эмилия Широ проболела все свое замужество, и отец ее между умной, по-монашески черной ее фигурой и девочками поставил свою жену, Ракель Баняи. Даниель Широ, местный апостол просвещения, обладал выдающимися способностями не только в сфере воспитания и организации школ: он немного интересовался и естественными науками, а потому подозревал, что чахотка заразна. Так что мать и дочери почти не видели друг друга, и в памяти Эммы сохранилась никогда не убираемая постель на рекамье, где полусидела, полулежала мать, им же, дочерям, разрешалось лишь поздороваться с ней из дверей. Эта словно бы начисто лишенная плоти женщина, которую Эмма часто вспоминала в разговорах со своими дочерьми, Пирошкой и Ирен, почему-то всегда была одета не в свободное, удобное для больного белье, а в какое-нибудь тяжелое коричневое или черное домашнее платье, даже чепец у нее на голове был унылого мышиного цвета. Она мало двигалась, много кашляла и однажды так и угасла, не оставив после себя ощутимой пустоты, как не оставил ее и Карой Гачари. А вот потеря дедушки по матери, покинувшего их незадолго до смерти Эмилии Широ, заставила Эмму Гачари рыдать горько и безутешно: Даниель Широ сам учил обеих своих внучек, его худое и узкое лицо мудреца сиротки видели и на вечерней молитве, и при раннем пробуждении; Эржебет Гачари, будущая крестная мать Ленке Яблонцаи, часто рассказывала Пирошке, сколь большие надежды вкладывал в них дед, как много ждал от них, особенно от старшей, от Эммы. «Твоя мать была очень, очень умна, — говаривала Эржебет Гачари, — исключительно умна, и все время читала». В образование своих сирот-внучек, в формирование их характера Даниель Широ вложил весь свой педагогический талант, а когда, за полтора года до смерти Эмилии, ушел в лучший мир, судьбу трех беспомощных существ — неизлечимо больной дочери и малолетних внучек — он вложил в руки жены своей, дочери туркевейского нотариуса, Ракель Баняи.
Руки эти были столь же жесткими и столь же не знающими колебаний, как и руки Марии Риккль, а кальвинистская вера ее хоть и отличалась формой отправления обрядов, но была столь же пламенной и сильной, как и вера, горевшая в сердце той, другой, несгибаемой католички. Ракель Баняи свято соблюдала принципы воспитания, завещанные мужем, и едва ли не с еще большим благоговением оберегала память свата своего, гордости Шаррета, Иштвана Гачари. Внучки Гачари должны быть лучше других — потому уже, что они Гачари, — и должны использовать то, что дано им господом (господь же дал им много, одарив их не только способностями, но и богатством: семья Гачари, Широ, Баняи относились к тем немногим кальвинистским родам, которые
Об этой самой «сиятельной усадьбе», которая, судя по письменным источникам, доброжелательно и даже покровительственно относилась к реформированной по гельвецианским принципам церкви и ее слугам, у Ракель Баняи было свое мнение. Гости, съезжавшиеся к барону Венкхайму, проезжали по Большой улице, лучшей улице Фюзешдярмата, где стоял дом Широ и Гачари — в приходе знаменитого дедушки в это время проповедовал уже высокочтимый отец Беньямин Чанки, — и девочек, бегущих на стук колес экипажей к окошкам, едва можно было оттуда отогнать. А глазеть на экипаж ли, на тех ли, кто в нем сидит, — дело совершенно ненужное, круг, к которому принадлежали гости барона и сам барон, — не тот круг, куда относится семья Гачари — Широ, и бабушка достаточно твердой рукой обозначила границы той сферы, где могли вращаться Эмма и Эржебет; в дом к ним будут допускаться, когда придет время, ученые, священники, работающие в комитате землеустроители и вообще люди непраздные. Эржебет, младшая внучка, на замечание Ракель Баняи послушно оставляет окно; Эмма же, хоть и делает вид, что уступает бабушке, тут же прокрадывается обратно, чтобы выглянуть из-за шторы. В таких случаях Ракель Баняи, без злобы и с любовью, как советует Священное писание, слегка наказывает дитя, которое с ревом убегает, а через какое-то время снова вертится возле окон и, когда появляется карета баронессы, жадно разглядывает офицеров, гарцующих рядом с каретой, шляпу баронессы, ее вуаль, фасон и цвет ее платья. Ракель Баняи приходится мобилизовать всю свою бдительность, чтобы не допустить появления в доме тех легкомысленных романов, авторы которых вместо патриотических чувств и тихих радостей семейной жизни изображают безнравственные, не знающие никаких рамок любовные страсти, не стыдясь ставить своих выдуманных героев в такие двусмысленные ситуации, когда, скажем, юноша и девушка — не будучи еще даже обрученными! — целуют друг друга в губы. Если девочкам так уж хочется читать, так вон сколько книг в осиротевшей дедушкиной комнате: там и Петефи, и Арань, и «Ветвь оливы» Томпы, [85] венгерские классики, у которых любой читатель может научиться лишь хорошему. Даниель Широ успел поделиться с женой своим наблюдением, сделанным во время занятий с внучками: Эржебет удовлетворяется простой информацией о фактах, детали ее не интересуют, Эмма же хочет узнать все, Эмма любознательна — и особенно любознательна по отношению к таким вещам, которые в материал урока не входят: скажем, в каком платье шла под венец Гизелла, жена святого Иштвана, [86] да почему не было детей у герцога Имре. Но среди прочих книг есть в доме один оставшийся от покойной матери роман, описывающий изысканные чувства возлюбленных из высшего общества, сладострастные ночи в саду, в круглой беседке со стеклянными стенами, куда льется запах цветущих апельсиновых деревьев; Ракель Баняи с уважением относится к книгам, да и вообще не любит расставаться ни с чем, что напоминает ей о рано утраченной дочери, но эту безнравственную книгу ей все-таки приходится сжечь, ибо, куда ее ни спрячь, Эмма находит и читает потихоньку, урывками. Аристократы, герцоги, упоение итальянских ночей — только этого и не хватает Эмме Гачари, чтобы голова ее окончательно была забита нежелательными и опасными мыслями. Девочка и так выдумывает самые невероятные вещи; однажды, например, когда бабушки не было дома, Эмма вызвала дворецкого и распорядилась переставить по-другому всю мебель. Бабушка — если бы вера ее не осуждала подобные чувства — наверняка бы испытывала гордость, входя в ворота своего дома, цветник которого для всего Фюзешдярмата был предметом восторга и изумления: бывшие утрехтские соученики Иштвана Гачари и его друзья священники из разных стран Европы регулярно снабжали дом Гачари специальными книгами, журналами и цветочными семенами. В Шаррете на цветник Ракель Баняи ходили смотреть словно на чудо; впрочем, точно так же все заглядывались и на ее кладовые, цветочные эссенции, банки с вареньем и образцовые приходо-расходные книги; хозяйственный двор ее с огромными амбарами для зерна, для кукурузы, конюшней и коровником являл собой столь же законченную картину безупречной чистоты и жесткого порядка, как и сам дом, где любой гость уже в прихожей мог почувствовать, что находится в обиталище выдающегося человека: кругом на книжных полках рядом с представителями не насчитывающей еще и ста лет своей истории, но уже созревшей для бессмертия отечественной литературы стояли тома немецких, французских и английских, а также античных классиков, со стен на входящего взирали лики серьезных мужей в венгерском платье со шнурами или во фраках. Эмма переставила мебель, украсила перьями павлина и цапли портреты Бержени [87] и Казинци и, когда бабушка вернулась, стала что-то лепетать про пышное белое платье, в котором-де она должна принимать гостей, вместо коричневого люстринового, и — на ней не было передника, который она обязана была носить с утреннего пробуждения до сна. «Вот он, роман…» — подумала Ракель Баняи. «Без любви Сибирью становится земля, и сплошною апатией — бренное наше бытие; о, сколь много мудрости в том, что дано нам любить, — шептала верная наперсница в ушко юной герцогини. — Не погулять ли нам еще под сенью парка, может быть, встретим мы господина капитана. Я накину вам на плечи мантилью…» Следуя советам своей веры, в качестве лекарства бабушка применила палку; девочка с ревом убежала от нее, назвав ее жестокосердным тираном, на что Ракель Баняи заперла ее в комнате и целый день не давала есть. Бабушка была женщиной разумной, и хотя ее собственный опыт в сердечных делах даже в молодые годы ограничивался лишь самыми приблизительными представлениями, а с тех пор не только не пополнялся, но давным-давно сошел на нет, однако та ответственность, которую она чувствовала за судьбу сирот, заставила ее почуять опасность. Если Эржебет не требует особой бдительности — домашние дела полностью занимают ее внимание, она тиха, ласкова, послушна, — то с Эммой нужно держать ухо востро: она в любой момент готова вспыхнуть, она постоянно горит невидимым, скрытым огнем, как родной ее Шаррет. Ракель Баняи уже знала одну женщину, которая пожирала романы и которой, имея в виду ее печальный удел, даже нельзя было этого запретить, — Эмилия несла свой крест отнюдь не со смирением, в ее немощном теле жила бунтующая душа, мать Эммы и Эржебет не постыдилась проливать греховные, горькие слезы, когда врач — весьма мудро — запретил ей выполнять супружеские обязанности. Эржебет пошла в умного и сдержанного Кароя, Эмма же — явно в мать, с той разницей, впрочем, что у Эммы завидное здоровье, ее не преследуют болезни, как несчастную Эмилию, на которую поэтому даже сердиться было нельзя: ведь известно, что увядание навевает больному тем более странные мысли, чем быстрее тают жизненные силы.
85
Томпа, Михай (1817–1868) — поэт, реформатский священник; во время буржуазной революции и национально-освободительной войны 1848–1849 гг. примыкал к радикальной молодежи, вождем которой был Петефи.
86
Святой Иштван I — с 997 г. князь, с 1001 по 1038 г. король Венгрии, с именем которого связано основание феодального государства и распространение христианства в Венгрии. Гизелла — жена Иштвана I.
87
Бержени, Даниель (1776–1836) — венгерский поэт.
Ракель Баняи, на которую после смерти мужа и дочери легла нелегкая задача — не только беречь и приумножать состояние сирот и воспитывать их, но и позаботиться об устройстве их будущей жизни, — разумеется, и принимала приглашения, и устраивала званые вечера точно так же, как и Мария Риккль, вынужденная думать о замужестве трех своих дочерей; и все же суженого для старшей ее внучки судьба избрала не из тех застенчивых юношей, что с неестественно прямой спиной потеют под каменными взглядами мамаш и теток на чинных посиделках, и не из гостей на каком-нибудь нешумном, домашнем празднике, куда приглашают родственников и друзей дома. Юниор, которому и осушительные работы, и Сегхалом на вторую неделю уже так осточертели, что он во многих стихах упоминает отчаянное одиночество и смерть-избавительницу, которой он будет лишь благодарен, когда она придет, не дожидаясь срока, просит отца, чтобы тот разрешил ему хотя бы проехаться по окрестностям, ведь не может же быть, чтобы во всем комитате царила такая скука смертная, как здесь, у землеустроителей. Вокруг, в какую сторону ни пойди, лежат земли Венкхаймов, почти родные места: ведь по рассказам деда Кальман знает комитат как свои пять пальцев. Сениор сам не прочь немного побыть в одиночестве — и вот Кальман берет у кого-то коня и пускается в путь по первой же дороге, обещающей некоторое разнообразие; дорога ведет в Фюзешдярмат. Дело происходит в воскресенье, воздух, поля вокруг напоены необычно ранней, буйной, больше напоминающей лето весной; звонят к обедне, когда конь Юниора выносит его на Большую улицу. Юниор видит перед собою церковь и поражается ее громадным размерам, ему кажется, что она даже больше дебреценской Большой церкви, нет, честное слово, такого великолепного храма в стиле ампир нигде больше не увидишь. На главной площади — фонтан и железный столб с кольцами; Кальман спешивается, привязывает коня, осматривается. Прихожане тянутся на службу; длинными черными вереницами шагают кальвинисты, у женщин в руках псалтырь с застежкой, страница с псалмом заложена цветком и платочком. На Кальмана оглядываются; по сапогам, по верховой одежде его можно принять за одного из гостей барона. Граф Гектор бросает пламенные взгляды то на одну, то на другую приятную мордашку, его радует, что ни одна из женщин не выдерживает его взгляда.