Стать японцем
Шрифт:
Запомните: месяц декабрь, восьмое число.
История мира начинает новый отсчет.
Власть англосаксов тает и тает"'—
Восточная Азия, суша и море.
Тает и тает крошечный остров
Japan, что лежит на востоке, за морем.
Держава Ниппон — снова держава богов
Во главе с божеством-государем.
Грабителей семя — Австралия, Америка, Англия — Их мы власти лишаем.
Наша сила — в правде силу черпает.
Восточную Азию — ей же верните. Больше не надо. Страны-соседи — от голода пухнут.
Когти и зубы врагов — вырвем с корнем.
Стар и млад, мужчина и женщина —
Встань, как один, силой военной налейся.
Будем сражаться — доколе страшный враг существует.
Запомним
Исходившие из критерия «целесообразности» и «достижимости целей», безоговорочно верившие в превосходство «белого человека» и военно-экономическую статистику лидеры западных стран не верили в возможность того, что японским политикам может прийти в голову сама идея ввязаться в заведомо проигранную войну, а потому нападение Японии застигло их врасплох. Однако тогдашняя Япония одушевлялась не столько геополитическими соображениями и достижимостью целей, сколько «поэтическими» (эмоциональными) ценностями, которые противопоставлялись «холодному» и «бездушному» рационализму Запада и даже классического Китая.
Данное утверждение — не только метафора, в жизни тоталитарной Японии (как, впрочем, в нацистской Германии и СССР) поэзия действительно занимала огромное место. Это относится и к традиционной поэзии, но основную роль играл здесь новомодный европейский верлибр. Характерной чертой последнего в его японском изводе является повышенная экзальтированность и игнорирование всех проявлений материального мира. В предисловии к одному из поэтических сборников утверждалось, что «с началом великой войны в Восточной Азии декламация стихов получила широкое распространение, которое с каждым днем становится все шире и шире», что ведет «к поднятию воинского духа, очищению родного языка и повышению накала высоких эмоций». Говорилось также, что в этом отношении поэзия занимает первое место среди всех искусств.
Этот поэтический дискурс предполагал не индивидуализацию человека, не выявление особенностей его душевной и телесной жизни, а его «массовизацию» и слиянность с «телом государства», растворение в нем и, в конечном итоге, самоуничтожение. Ликвидация границ между телом человека и телом государства доходила до абсурдного предела, когда наиболее чувствительные к поэтическим метафорам люди предлагали ликвидацию заборов между частными домами — так, чтобы страна представляла бы собой действительно один дом, чего требовали поэты от политики120.
Мир «низкой» прозы следовал вслед за поэзией и парил в небе, в котором его соперником была американская авиация. Ее налеты на японские города становились все более методичными и смертоносными.
Дискурс, который делал акцент прежде всего на «духовности», приводил к страшным и смертельным практическим последствиям. Раз дух выше материи, то для достижения «царства духа» следует материю истребить. Японская журналистка писала о том, что при виде трупа китайского солдата она чувствовала лишь холодное безучастие. «Мое отношение к трупу китайского солдата было полностью отстраненным. Я подумала о том, что моя холодность вызвана незнанием китайцев, а потому и человеческий труп казался мне просто неодушевленным предметом»121.
Упразднение тела с его «мешающими» духу потребностями имело самое непосредственное отношение и к самим японцам. «Никаких желаний — вплоть до победы!» — таков был один из главных призывов военной эпохи. Национализируя тело, государство национализировало и личное время. Время, потраченное на себя и развлечения, имело антинародный и антигосударственный душок. Слово «отдых» приобрело отрицательные коннотации. Сон и ночь воспринимались как досадная помеха для выявления национального духа. В отличие от традиционной поэзии, в поэзии тоталитарной
В идеале личного времени у «обычного» японца не должно было оставаться совсем, днем и ночью японец должен был служить общему телу и делу. Образцом для подражания служил солдат, напрочь лишенный права распоряжаться как своим телом, так и временем. В армии запрещалось употребление личного местоимения «я», вместо него следовало употреблять свою фамилию и звание, т. е. именовать себя таким же образом, как и твое армейское окружение. Таким образом, человек военный как бы смотрел на себя «со стороны», что предполагало лишение его прав собственности на себя и свое тело.
Главным достоянием «японского духа» объявлялась готовность умереть во имя императора. И действительно, японский солдат с неподражаемой готовностью шел на смерть. Самый известный и растиражированный массовой культурой пример — это летчики-камикадзе, но на самом деле подобный «героизм» был массовым явлением во всех родах войск, «психические атаки» (американцы называли их «банзай-атаками) под шквальным огнем были чуть ли не ежедневной практикой. Американская пропаганда (которая по степени своего выдающегося антигуманизма выделяется даже на фоне других образцов военного времени) призывала к поголовному истреблению японцев, т. е. к геноциду, в частности, на том основании, что «япошкам» попросту «нравится умирать».
«Нормальная» ситуация мирной жизни — дети, оплакивающие своих скончавшихся престарелых родителей. Типичный японский образ военного времени — мать, оплакивающая своего сына. То есть война лишала возможности исполнить главное жизненное предназначение — заботиться о престарелых родителях.
Все иностранные наблюдатели отмечали, что дух японского солдата действительно исключительно крепок, а его готовность к самопожертвованию приводила не только в восхищение, но и в ужас. Это касается не только военных чинов, но и гражданского населения, зачитывавшегося сочинением Ямамото Цунэтомо, который объявлял, что предназначением самурая является смерть. В выпущенных в декабре 1941 г. «Лекциях по культуре родной речи» приводился образцовый диалог командира и построенных перед ним солдат. «Умрите!» Солдаты отвечают: «Есть умереть!»122
Ямамото Цунэтомо говорил о смерти как о привилегии самурая, теперь эта привилегия была распространена на всех японцев. Военный человек служил образцом для подражания. Общество все больше позиционировало армейские порядки, обыкновения, вкусы и идеалы как чаемый идеал. В стране господствовало убеждение, что Манифест императора Мэйдзи, адресовавшийся военным (его главный смысл: смерть за родину — легче птичьего перышка), следует рассматривать как текст, адресованный всем японцам без исключения. Не желая попасть в руки врага, японские жители на крошечных островах, разбросанных в Тихом океане, неоднократно кончали жизнь массовым самоубийством. С точки зрения «рациональности» (достижения победы или же нанесения ущерба противнику), большинство подобных поступков не выдерживают никакой критики, однако для тогдашнего японца гораздо важнее было преодолеть себя и инстинкт жизни, то есть победить себя, одержать победу над собственной бренной плотью, а не над противником. Излюбленным мотивом военных художников была смерть японского солдата на поле боя. Иными словами, воспеванию подлежал тот миг, когда воин переставал выполнять свой воинский долг. Он его уже выполнил: пожертвовал своим телом во имя императора, и это служило свидетельством чистоты его души и помыслов, способствовало освобождению духа от ненужной оболочки. Выявляемый войной комплекс агрессивности и разрушения был в зна-читальной степени направлен не только против врага, но и против самого себя.