Статьи из газеты «Известия»
Шрифт:
«Алиса» ставит перед читателем вечный вопрос: хорошо, вот ты попал в мир, где все не по-людски и все представления вывернуты. Делать-то что, вести себя как? Алиса пробует разные варианты: сперва ей просто весело, как всякой девочке, уставшей от строгого порядка и попавшей в царство Великой Путаницы. Веселились, было, помним. Потом, как и положено воспитанному человеку в невоспитанном мире, она пытается подладиться, играть по правилам, пока не понимает, что правила отсутствуют. Она и сама хотела бы поучаствовать в абсурде, но здешний мир переабсурдит все ее жалкие попытки. Дальше начинается ужас, потом гнев — и вожделенное пробуждение. Ребенка-то задурить трудней всего: он интуитивно понимает, кто хороший, а кто плохой. Ведь именно ребенок в сказке другого тихого одиночки догадался о наготе короля — и с детской прямотой развеял чудеса политического пиара.
Видимо, надо просто помнить: все они только карты, а их морок — сон; так, в полном соответствии с кэрролловским каноном, пробуждается профессор Круг в финале самого страшного романа Набокова. Можно смеяться, можно и гневаться; главное — не играть в этот их крокет, не хватать фламинго за ноги и не бить по ежам. Тот, кто заиграется по этим
14 января 2008 года
Счастливец Дидуров
Пятидесятилетие Алексея Дидурова отмечалось весьма скромно, потому что он был жив. Вообще-то и при жизни его все отлично понимали, что для канонизации Дидурову нужно немногое — умереть или, в крайнем случае, перестать работать. Это российское (да и не только) ноу-хау: при жизни недодавать, после смерти канонизировать. Живой Дидуров мешал: был слишком ярок, неудобен, избыточен, пристрастен, темпераментен, потому хвалить его удобней посмертно.
Сейчас, к своему шестидесятилетию, он наверняка дождется эпитета «выдающийся» и будет провозглашен подвижником, самозабвенно помогавшим талантливой молодежи. Главной заслугой его будет считаться создание литературного кабаре «Кардиограмма». Возможно, вспомнят песню «Когда уйдем со школьного двора». Не забудут о его любви к Москве. И почти наверняка упомянут трагизм биографии: долгое непечатание, безработность, непризнание, изгнание кабаре из тех помещений, куда он умудрялся его пристроить… Все это предсказуемо, к сожалению, и очень далеко от истины.
У Окуджавы есть стихотворение «Счастливчик Пушкин»: мы изображаем его трагической фигурой, а должны бы завидовать ему. Завидовать! Идеальная поэтическая судьба, «и даже убит он был красивым мужчиной». На себя посмотрите, прежде чем его жалеть. Ему было за что умирать у Черной речки, а вам? Так вот, Дидуров был одним из самых счастливых людей, которых я знал. И никаким подвижничеством он сроду не занимался — просто ему, как всякому большому поэту, нужна была конкурентная и референтная среда, а официальная советская литература таковой не предлагала, да его и не пускали туда, да он и не рвался. Он выстроил себе отдельное литературное пространство, где плавал как рыба в воде. Дидуров создал кабаре: уникальное литературное содружество, ежевоскресно читавшее стихи и певшее песни для многочисленных преданных зрителей, любителей настоящего, а не для блатного шансона; но сделал это не потому, что жаждал помочь литературной молодежи, — в этой среде ему было с кем соревноваться, кого учить и у кого учиться. Не пытаясь пробиться в литературу официальную, он выстроил альтернативную, они почти не пересекались. Это были не подпольные типы, мрачные котельные гении, авангардисты из арьергарда — нет, сборник поэтов кабаре не зря назывался «Солнечное подполье». Это были не борцы, а «другие»; да ведь и сам Дидуров был поэтом классической традиции, его любимые жанры: эпическая поэма, сонет, ода, ни малейшей установки на авангардность или маргинальность. Просто он любил делать хорошо то, что по законам эпохи требовалось делать посредственно.
Дидуров был очень красивым человеком — это первое мое впечатление от него, еще когда он пришел к нам в совет «Ровесников», в любимую тогдашнюю детскую радиопередачу, показать в сольном исполнении мюзикл по «Тимуру и его команде». Арию-кредо Квакина мы все запомнили с тех пор от первого до последнего слова: «Какая встреча, боже мой, какая ночь! Давайте рубыль, или я могу помочь!». Тогда же гремели его хиты для гусмановского истерна «Не бойся, я с тобой»: «Интеллигент! Противник — лучше не бывает: ты упадешь, а он не добивает!» Он был очаровательно сдержан и независим, как все селф-мейд-мены, и так же безупречно держал себя в руках, элегантно форсил, так же нравился женщинам, как молодой Лимонов, проросший с харьковского дна, чтобы рассказать о его причудливых нравах. Дидуров воспел нравы дна московского: клопиные коммуналки, бандитские дворы, зеленые театры, трамвайные парки, где по ночам молодежь спаривалась в спящих трамваях… Он был невелик ростом и, чтобы выжить в родном дворе (да не просто выжить, а с достоинством, с самоуважением, с правом защищать слабых и осаживать наглых), вынужден был последовательно освоить бокс, дзюдо, едва начавшее входить в моду карате. Дидуров дрался, бегал, плавал и играл в футбол с тем артистизмом, с каким — в единственном парадном костюме, в обязательной бабочке — вел ежевоскресные концерты. Самая бедность его была элегантна и горделива: никто не видел его пьяным, отчаявшимся, опустившимся и дурно одетым. Его стихи классической чеканки, его виртуозное владение сленгом, который у него всегда подчеркнут соседством высокой и даже пафосной лексики, его точные слова, почти демонстративный отказ от метафор — чтобы одно-два прицельных сравнения блеснули тем ярче среди нарочито прозаических реалий, — никак не наводили на мысль о суровых университетах и бурной биографии.
Он три года служил в армии — в погранвойсках; журналистом «Комсомолки», «Юности» и «Огонька» изъездил страну; вырос без отца, сам трижды разводился, всякий раз уходя в никуда, без квартиры и денег; не получил высшего образования, вышел из среды, где книга была редкостью, где спивались и гибли в дворовых драках с той же легкостью, с какой сегодня средний класс приобретает гаджеты. Но прочтите его поэмы «Рождение, жизнь и смерть сонета», «Снайпер», «Вариации», послушайте его цикл «Райские песни» с их виртуозной словесной игрой и дерзким, насмешливым вызовом в каждой строчке: где там хоть слово жалобы? Где шероховатости и сбои, оправданные каторжной жизнью и убийственным бытом? Дидуров прошел жизнь с блеском и элегантностью канатоходца, загнав уникальный опыт дворового Орфея в столь глубокий подтекст, что понять его сможет лишь читатель со сходным бэкграундом, с памятью о «Легендах и мифах Древнего Совка», как называлась лучшая книга его прозы. Он писал стремительно и четко, сдавал заказанные материалы точно в срок, стихи его выстроены железной рукой — а кисть действительно была железная, хоть и маленькая. В его кабаре начинали (и возвращались туда, потому что уйти было невозможно) Цой, Башлачев, Коркия, Кибиров, Вишневский, Степанцов, Добрынин, Кабыш, Иноземцева, Мееровский, Гузь, О'Шеннон, гостили Окуджава, Ким, Кормильцев, а скромный автор этих строк даже побыл ведущим: Дидурову нравилось побыть в собственном клубе простым зрителем, одобрительно поднимавшим большой палец после особенно удачного стихотворения. Счастливец, сделавший свою биографию по собственным лекалам, без малейшей уступки чужим правилам; супермен, аристократ московского двора, и женщины рядом с ним были такие, что коллеги по «Комсомолке» завистливо называли его «Леша с лыжами». Сплошь красотки, модели, выше его на две головы.
Все, что его мучило, надрывало душу и довело до инфаркта в пятьдесят восемь, все, о чем он молчал, нечеловеческим усилием удерживаясь от исповедей и проклятий, — умерло вместе с ним, и не стоит ворошить. Нам остался блестящий пример человека, который ни у кого ничего не просил, ни от кого не зависел, задумал и осуществил себя сам. Блистательным итогом этой жизни стало «Избранное», вышедшее к юбилею в издательстве «Время»: 500 страниц классической русской поэзии, дай бог четверть написанного им в рифму. Он любил цитировать Ходасевича: «Здесь, на горошине Земли, будь или Ангел, или Демон». Страна у нас такая, что осуществиться может только сверхчеловек. Вот и вспомним его без слюней и соплей, как живой пример силы и победительности; и будем как он, если сможем.
19 февраля 2008 года
Не все коту Великий пост
Масленица — заслуженно любимый русский праздник, в котором сошлись два главных национальных ноу-хау: разгул и аврал. Русский человек бывает героем либо в главных и наиболее критических ситуациях, когда нет иного выхода, либо в любимых занятиях, в которых проявляются чудеса героизма и самопожертвования. Чистое наслаждение нам непонятно: оно должно осуществляться с надрывом, отчаянием, превышением норм — так острее. Масленица — не просто фестиваль обжорства, перепоя и кулачного боя, но набор увеселений, сопряженных с риском для жизни. Великий пост, наступающий следом, — не только время духовного сосредоточения, но еще и необходимый отдых от страшного напряжения всех сил, с которым только что веселились.
Судите сами: у Бунина, Шмелева, Куприна находим сетования, что не тот пошел купец. Воспетый Куприным в ностальгических «Юнкерах» легендарный Коровин с Балчуга съедал в один присест пятьдесят блинов, обильно запивая лимонной настойкой и рижским бальзамом. Было это в середине ХIХ века. Купечество ХХ века — второе и третье поколения собственников, европеизированные, цивилизованные воротилы умирали на тридцать втором: вырождение налицо. Чехов, описывая в прославленной миниатюре «О бренности» масленичный стол надворного советника, перечислял начинку одного блина: горячее масло, сметана, икра, семга, килька и сардинка! Если тут и есть гротескное преувеличение, то небольшое. Кстати, надворный советник у него тоже умер, не успев вкусить первого блина: эта близость наслаждения и гибели в масленичном антураже отнюдь не случайна! Андрей Вознесенский в «Андрее Палисадове» отметил истинно русское сочетание нищеты и роскоши: «Как Россия ела! Семга розовела, луковые стрелы, студень оробелый, смена семь тарелок — все в один присест. Ест всесильный округ, а в окошках мокрых вся Россия смотрит, как Россия ест». Столько сожрать — уже не столько наслаждение, сколько подвиг: отсюда непременное соревнование, кто больше ухомячит блинов. В Германии, скажем, где культ блина (и обжорства вообще) тоже неплохо поставлен, до таких жертв не доходит: там если и соревнуются — то в быстропечении или в беге со сковородой. В самом деле, съесть даже двадцать дрожжевых блинов — деяние богатырское, для современного человека непредставимое; если же эти блины — толщиной в палец — поглощаются с рубленой селедкой, форелью, балыком, угрем, сметаной, тертым сыром, ветчиной, а для десерта — со сгущенкой и повидлом, пяти порций совершенно достаточно для дневного рациона. Но пять блинов — такая ерунда, ради которой не стоит садиться за стол. Я наблюдал Масленицу во многих русских городах — в Красноярске, Новгороде (Нижнем и Великом), Петербурге, Казани, Новосибирске, Курске; я видывал людей, съедавших по тридцать тонких либо по двадцать толстых блинов — и выпивавших под это дело до литра. Людям этим было от восемнадцати до семидесяти. Все они выжили, насколько мне известно, и ни один не был госпитализирован, хотя, конечно, наблюдалась так называемая желудочная одышка. Далеко не все они были купцами, бизнесменами и вообще воротилами: наоборот, преимущественно людьми интеллектуального труда. Один из них после этого еще катался с горы на санках.
«Если пятьдесят блинов за обедом — для сегодняшнего купца экзотика, то пятьдесят „блинов“ в одном телефонном разговоре — для нынешнего подростка норма»
Всякого рода санные, а то и просто попно-картонные катания с ледяных или снежных гор, непременно сопровождающие Масленичное гулянье, — отдельная тема: здесь тоже немудрено свернуть себе шею, и настоящая Масленица не обходится без рискованных экспериментов с санными поездами. Кулачный бой (иногда до блинной оргии, но чаще после, у Шмелева это называется «блины вытряхать») — такой же непременный атрибут зимнего русского веселья, и в этой драке — почему-то почитаемой особенно праздничным занятием — выбиваются сотни зубов и надрываются десятки ушей. Видимо, это должно доломать тех, кого не добили блинами. Бои происходят на льду ближайшей реки, и если он вдобавок трескается — веселье считается окончательно удавшимся. По идее, набор этих звероватых радостей, длящихся добрую неделю, должен бы сократить население радикальней небольшой победоносной войны — но, как учил Островский, от счастья не умирают. Сегодня к рискам прибавились фейерверки и петарды: запрещение их в Москве не произвело на столичных жителей никакого впечатления. По-настоящему удачным считается лишь тот фейерверк, во время которого пострадали как минимум двое: в этом деле тоже высоко ценится травматизм, ибо какой же Эрос без Танатоса? Раньше вместо петард была другая огненная забава — сожжение чучела зимы, она же сама Масленица; воспетые тем же Островским прыжки через костер губительны не только для Снегурочек…