Стекло
Шрифт:
Я, было дело, выставила новую записку, приклеила рядом с тем, где сказано: КОРМИТЬ КРЫСУ. В нем как бы тонко сквозит мой интерес к Генри Пулу, к его дому, теперь мне это все даже странно самой. Наверно, тут уместней бы сказать: мой тогдашний интерес, и вот он-то, мой тогдашний интерес меня теперь и удивляет, поскольку я не понимаю, буквально, что я тут нашла интересного. Нет, я непонятно объясняю. Ну так вот: предположим, вы думаете, что поймали муху, а потом разжимаете кулак, тихонечко, осторожно, а там, оказывается, ничего нет. Вы изо всех сил сжимали кулак в полной уверенности, что там у вас муха, и все время, все время там ничегошеньки не было, и так это странно, чудно и тошновато, когда вы разжали кулак, и вдруг, здравствуйте, там пустота. А то мое новое объявление гласило: ЛЮДЯМ В СТЕКЛЯННЫХ ДОМАХ НЕ НАДО ЧИТАТЬ ГАЗЕТ. Как мысль, по-моему, вполне глубоко и, главное, озадачивает. Кларенс как-то сказал, что я никогда не сочту глубоким то, что меня не озадачит. Это замечание он кинул, когда я сказала ему, что «Неприкаянные» [20] не глубокая вещь.
20
«Неприкаянные» — фильм Джона Хьюстона (1961) с Кларком
Кто-то нажимал, нажимал на дверной звонок. Или лучше так: кто-то звонил и звонил в дверь, точнее передается, какое было ощущение внутри, в смысле внутри квартиры, дверной звонок звенел, дверной звонок дребезжал, надсаживался, и надсаживались голоса под дверью. Теперь стучат. Думаю не открывать. Не открою. Это Джиамати, уверена.
Подошла к окну посмотреть, вдруг мельком увижу кого-то, ну не знаю, мало ли кто это был, если они уходят. Никого я не увидела. Отсюда не видно того куска тротуара, который у самого дома, тут надо высовываться, а высовываться неохота. Может, они еще не ушли. А может, это вообще была Поттс. Но если бы это была Поттс, звонила, стучала, потом к себе в квартиру пошла, я бы услышала, как открылась и как хлопнула дверь. Обычно я Поттс не слышу, пока она шастает по своей квартире, но как она выходит и как уходит, уж это я слышу. А вообще-то рано ей заявляться. Да, тут еще много придется подчистить, и я, наверно, выброшу Поттс.
Я стояла, смотрела вниз, и вдруг почувствовала, что Найджел умер. «Эдну охватило ощущение внезапной смерти у нее за спиной» — вот такие дела. Я обернулась. Он был в пластиковой трубе, внутри, как всегда, и торчал кусок хвоста. Стучу по стеклу, он не шевелится, даже не дрогнул хвост. Лезу, приподнимаю трубу с одного конца. С другого конца вываливается голова. Глаза закрыты, челюсть отвисла, торчат резцы. Поднимаю трубу повыше, чтоб заглянуть внутрь, а он чуть не весь вываливается, висит и болтается. Я его стряхиваю прямо с трубы в пластиковый мешок. От тяжести мешок у меня выскальзывает из рук, падает на пол, бухается с тупым таким, хочется сказать, мертвым стуком, и он выпадает оттуда. Этой трубой и краем ступни — как еще я сумела его затолкать обратно. Сейчас он у меня в морозилке, я его к самой дверце положила. Зачем, чтоб он поверх овощей не лежал?
Вчера в этом их Агентстве — чем больше форм заполняешь, тем больше у тебя возникает проблем. Вопрос: «Где вы живете?» Отвечаю: «В аду». Тут девушка эта спрашивает: «А где это, мэм?» Я постучала себя в грудь, в смысле: «Здесь». То же насчет работы, всегда у них есть для этого специальный бланк, где вы работаете. Раньше я писала: «Нигде», но потом догадалась, что они этот мой ответ воспринимают в том смысле, что я безработная, а это так далеко от истины, прямо обхохочешься. Ну, решила данный пункт обойти, написала: «В сфере обслуживания», и опять не тот эффект, требуют указать фамилию, кто у вас глава фирмы, сказала им: «Я сама», но явно они не поверили. Может, подумали, что я клиентов обслуживаю в кафе? Собирались кого-то отправить со мной, чтобы проводил до дому, но я отказалась. Хотела я им сказать: «Когда у меня ничего не было…» Легко сказать, но факт тот, что всегда у меня что-нибудь, пусть мало, да было. Не хватало пороху, никогда, — ничего не иметь, быть никем.
Если были бы главы у жизней, последняя глава жизни Кларенса началась бы в доме с желто-цветастыми обоями и кончилась вблизи лесопилки в Джорджии. Нас гнало на юг, чуть не до Мексиканского залива, и груженный всеми нашими пожитками наемный трейлер дико мотался на прицепе за собственным микроавтобусом. На каком-то этапе этой поездки Кларенс сравнил наше бегство туда (откуда он, собственно и вышел, пусть не из этих конкретно мест) с залеганием зверя, как говорят о затравленном звере, когда он роет себе яму, чтоб спрятаться. Мы разгрузились на маленькой ферме — просто лачуга, желтые обои, крыльцо осело на сторону, — она принадлежала владельцу аптеки, где нашел работу Кларенс. Окруженная лесом вместо прежних полей, конечно, это была уже никакая не ферма. Вокруг вообще не осталось ферм, потому что истощилась почва, мне Кларенс объяснил, только редкие, в основном обветшалые домики, и те, кто там жил, каждый день мотались черт-те куда на работу. В хвойном лесу было жарко, пыльно. Невысокие деревца стояли чуть не впритык, и с соснами вперемешку попадались чахлые дубы со слишком большими листьями и эвкалипты. Пахло камедью и пылью, а по ночам прямо оглушало жужжание насекомых. По опушке валялась заброшенная сельская техника, какие-то зубья, дышла, колеса, ржавые, перевитые лозой, и лез во все щели подлесок. Каждое буднее утро Кларенс надевал белый халат и катил за двадцать три мили в город, на работу в аптеку, где он и подцепил Лили, она работала в той же аптеке, но ходила в голубеньком, потому что не была фармацевтом. Обои были бледно-желтые, в густожелтых цветах, одни и те же по всем комнатам. Когда мы въехали, они кое-где поотставали, и Кларенс подправил дряблые куски, и еще долго он их подтягивал, и в результате потом они прорвались и клочьями свисали со стен. Он много лет прожил в этом доме, Кларенс, сперва со мной, потом с Лили, а потом, когда я вернулась из Потопотавока, со мной и с Лили. Там он перестал быть писателем и умер между этим домом и городом, когда потерял управление и врезался в грузовик, припаркованный возле лесопилки. Когда мы жили в этом доме только вдвоем, он еще продолжал себя называть писателем, показывал гостям свою книгу, журналы со своими рассказами, хотя, по-моему, сам не верил, что снова сможет писать. Не помню, чтобы я там печатала. Я думала иногда — интересно, а он еще называет себя писателем, когда уже я уехала, или это он исключительно для меня старался? Хотя — может, он и называл, мало ли, ведь абсолютно никто кругом не мог догадаться, что это вранье. Точно не знаю, Кларенс умер в машине или в больнице. Зато уж что точно, какое-то время он лежал мертвый в больнице. Эту книгу можно бы назвать «Книга страданий». И теперь я страдания Кларенса имею в виду. Если бы вдруг он это прочел, он сказал бы: «Все остроумия подпускаешь?» Причем, имея в виду, конечно, что я подпускаю иронии.
Я пропустила Лили на переднее место, когда мы в первый раз втроем ехали на нашей машине, гостья все-таки, а потом уже, когда она была в своем праве, а я сбоку припека, я сидела сзади, и это было в порядке вещей. Я сама предпочитала сидеть сзади, по-моему, потому что кому понравится, чтоб голова Лили вечно возникала над спинкой сиденья у самой твоей щеки, потому что ей хочется поговорить с Кларенсом, пока он ведет машину. Почти не
Потопотавок — это был, в основном, тот период, когда я не печатала, ну разве что перепечатаешь кое-что, и потом, когда оттуда вернулась в дом с желтыми цветастыми обоями, я тоже почти не печатала. Кларенс уезжал на машине, на целый день уезжал, в лесу пыльно и жарко, особо не разгуляешься, и, кажется, чего бы мне не печатать вовсю, пока опять не уехала, ан нет, не помню что-то, чтобы я там вообще печатала, хоть, может, кое-что я все же печатала, если бы я совсем не печатала все то лето, когда мы вселились в наш дом с желтыми обоями, мне бы это лето запомнилось как бесплодный период. А мне оно не запомнилось как бесплодный период. В доме, где я теперь живу, может, я излагала уже, я несколько лет провела, не напечатав ни единого слова, даже машинка пылилась в чулане, и вот эти годы именно что мне запомнились тем, что я не печатала, так я о них и думаю: бесплодные годы. Хотя, когда вернулась из Потопотавока, я тогда не печатала, нет, это уж точно. Я жила в доме с цветастыми обоями вместе с Кларенсом и Лили. Почти все время лежала в постели, причем не болела. Лежишь и слушаешь, как они во дворе палят по консервным банкам из пистолета, соревнуются, кто лучше стрельнет. Зима, в доме холодина. В солнечные дни бредешь и бредешь вдоль шоссе, потому что ну абсолютно не хочется в этот лес, который только что был полями, и на лес по-настоящему он не тянет, так, чахлая хвойная поросль. Из Потопотавока я вернулась в конце лета, а на следующую зиму, в конце, снова туда уехала. Кларенс с Лили остались, они остались друг с другом, так мы договорились, а я уехала.
Вижу себя в прошлом, как будто отступила в сторонку от собственной жизни, — наблюдатель с фотоаппаратом в руках. Вижу, скажем, как сбегаю вместе с подружками по ступеням Фаундерс Холла в Уэллсли [21] , или как сижу напротив Кларенса за обедом в отеле Норфолк, в Найроби. По выражению лица вижу, что была счастлива в те минуты, уверена даже, что была счастлива, но снова почувствовать то мое счастье я не могу. Да какое там почувствовать, и представить себе ничего подобного не могу.
21
Колледж Уэллсли — высшее учебное заведение, престижный частный колледж для женщин в пригороде Бостона, штат Массачусетс. Фаундерс Холл (Холл Основателей) — знаменитое старое здание, фигурирующее на многих открытках. Колледж кончали, в частности, Мадлен Олбрайт и Хиллари Клинтон. С 1941 по 1947 гг. там вел курс литературы В. Набоков.
Куплю себе красный карандаш. У красных карандашей нет ластиков. Они для уверенных людей.
Столько дней не печатала, долгие дни и дни. Дни и ночи, лучше сказать, потому что просиживала за рабочим столом иногда далеко за полночь и ничего не печатала. Что-то разладилось в этих компрессорах, почему они вдруг стали громче, если я еле-еле слышу уличный шум у себя под окном. Не знаю, может, мне вообще больше неохота печатать.
Недавно, стою я у окна, мимо проезжают пожарные машины, а я не слышу сирен и, главное, ведь без наушников стою. Ну как не слышу, зачем так говорить, если я просто не слышала их ясно? Может, всё потому, что это мои мысли грохочут — грохочут, я хочу сказать, как компрессоры на крыше фабрики мороженого. В общем-то, они даже визжат. «Мысли у Эдны визжат, как мотыльки». А о чем визжат, кто их знает.
Необъяснимо, неотклонимо несет. Безнадежно, беспомощно сносит, сносит в сторону, а там эта женщина все говорит, говорит, говорит, потому что больше ничего ей не остается. Спрашивается почему. Конечно, где-то такое, на известной стадии существования, всегда ничего не остается, совсем. Большинство людей, правда, пребывает не там. Но она-то, она как туда попала, вопрос? И зачем там задерживается? Сует еду в рот, одевается, дышит. Мир от нее ускользает, да? Уменьшается, как будто на него смотрят в перевернутый бинокль? Меркнет?