Стена
Шрифт:
— Ой, врешь ты, Савелий Гурьяныч! Пожарского изберет народ едиными усты!
— Я вру?! Да меня никто лжецом отродясь не называл!
Так и началась та ссора, коя в летописи избрания царя удостоена была одной строки: «А Лукьяшке Огрызкову при том бесчестие было нанесено: выбил ему его товарищ Савелий, из Хлынова тож, два зуба».
Уже не один месяц съезжались сюда посланцы со всех концов Руси, получив грамоты, подписанные князьями Пожарским и Трубецким. Звали доверенных от всех сословий в столицу, освобожденную от захватчиков: дворян, купцов, крестьян, казаков, городских людей. Земскому собору предстояло решить
С самого начала московские бояре предложили, что изберут государя промеж собой, а собор лишь утвердит его на царстве. Так бы, верно, и случилось, но этому воспротивились посланцы от казачьих войск, которых на соборе было, пожалуй, более других. Казаки составили в армии, созданной в Нижнем Новгороде князем Пожарским и новгородским купцом Козьмою Мининым-Сухоруком, самые мощные отряды. Их было не менее семи тысяч сабель, а если добавить щуров — молодых добровольцев, приписанных в «товарищи» бывалым бойцам, — то оказывалось и все десять тысяч. С такой силой не поспоришь, и бояре вроде бы унялись, согласились положиться на волю Собора.
Но кто знает, как бы оно еще сложилось, кабы не другие грамоты. Те, что невероятными путями добирались из польского плена и до Москвы, и до Нижнего, и до других городов русских аккурат накануне… Отправлял их боярам, церковным иерархам, а главное — казачьим предводителям узник зловещего замка Мальброк [130] — митрополит Филарет. А вторая подпись на сих посланиях принадлежала другому пленнику замка — архиепископу Смоленскому Сергию…
И вот наступил день двадцать первого февраля. Успенский собор Кремля до отказа заполнился людьми. Тысяча посланцев всех чинов и званий пришли сюда. Они и были — Собор.
130
Мальброк — замок на севере Польши, некогда служивший резиденцией магистров Тевтонского ордена.
Но как собрались, так ясно стало, что единства ныне не будет… Дошло до объявления имен, и крики послышались со всех сторон. Громче всего кричали сперва сторонники князя Дмитрия Пожарского. Невзирая на его недавний твердый отказ, они хотели поставить на Москве своего царя:
— Пожарского!
— Пожарского на царство!
Но из другого конца собора кто-то тоже завопил во весь голос:
— Мстиславского!
И понеслось:
— Трубецого!
— Голицина! Василия! — закричали пять или шесть голосов.
— Черкасского! — сразу подхватил кто-то.
— Воротынского!!
— Трубецкого!!!..
Шум продолжался долго. Вдруг из толпы вышел, молча раздвигая возбужденные ряды, высокий пожилой казак в справе донца. Поправил на голове седой чуб, подошел к членам боярской думы и положил перед ними на стол густо исписанный лист.
Князь Пожарский улыбнулся. Он знал этого человека. Казак был героем, одним из самых отважных его ополченцев. Да и многие знали его, уважали.
— Здрав будь, атаман! Рад, что ты здесь. Какое писание принес Собору?
— О природном царе. О Михаиле Федоровиче Романове.
В душном пространстве храма стоял
— О Михаиле!.. Федоровиче!.. Романове!.. О царе государе на Россию, кому нам поклониться и служить, и у кого нам жалование просить, чтоб голодной смертью не измереть!
— А пошто его? — недовольно закричал кто-то из бояр. — Есть и знатнее!
— Ему шестнадцать годов всего сравнялось! Не справится!
И снова понеслося:
— Трубецкого! Трубецкого на царство!
— Мстиславского!..
Кто-то из казаков в толпе растолковывал товарищам:
— Покойный государь Федор Иоаннович говорил, что после него, раз наследника не останется, следует звать на престол прямого его родственника — Федора Романова. Да Годунов его в монахи постриг! Но перед тем Господь даровал Федору сына Михаила. А раз так, то Михаилу государем и быть…
— С Божией Помощью справится! — закричал казак уже во всю глотку. — Ничё, что молод!
Вновь поднялся невообразимый шум и гвалт… Кто-то уже кого хватал за грудки. Бледный Пожарский хрипло пытался призвать к порядку, да его никто не слышал. Бояре с высокими — горлатными — шапками в руках, видимо, из тех, кто не так давно радовался королевичу Владиславу, в углу загудели, зашевелились — и демонстративно, распихивая всех — направились к выходу… И вдруг резкий порыв ветра распахнул окно. Вместе с морозным дыханием зимы в собор хлынул поток света. Ярче озарились лики икон, засияло золото иконостаса. Огоньки свечей задрожали, но не поникли — свечи вспыхнули только ярче…
В открывшемся голубом прямоугольнике окна возникла ослепительно белая птица. Села, громко и широко раскрыв крылья, взмахнула и, повернув голову с хищным клювом, внимательно, словно по-человечьи обвела взглядом собравшихся…
— Знак Божий! Знак Божий! — пронесся по храму ошеломленный шепот.
— Ну, тише, тише! — Пожарский сам замолк, устало потирая виски, вопросительно посмотрел на казачьего атамана.
Тот, снова поклонившись, сделал шаг назад, но все никак не отходил. Все словно чего-то ждали.
Дивная белая птица, взмахнула крыльями и будто бы растворилась, и лишь холодный февральский ветер еще сильнее задул из распахнутого оконца. Стремившиеся к выходу бояре, наконец, пробились сквозь толпу и, выходя, настежь распахнули створки дверей собора. Сквозняк из оконца заколебал и приподнял лист бумаги с казачьими подписями.
Тут из толпы протиснулся стройный юноша, тоже одетый по-казачьи и скоро подошел к атаману. Это был его щур, уже повоевавший и показавший доблесть в освобождении Москвы. Непочтительно кивнув Боярской думе, юноша распахнул белую свитку, и вынул из-за пояса запрятанный пистоль. Думские шарахнулись назад, на собор обрушилась зловещая тишина: вход в храм с оружием был строжайше запрещен.
Юноша развернул необычный заморский пистоль с авантюриновой рукояткой и клеймом MF дулом к себе и, громко стукнув, положил его поверх казацкого листа с прошением за Романова.
— Это — чтоб не улетело, — весомо проговорил он в повисшей всеобщей тишине.
— А я вот — саблю государеву прибавлю, — вновь сделал шаг вперед казачий атаман и, развернув отрез шитого золотом черного бархата, водрузил поверх обнаженную саблю. — Тогда уж точно не сдунет.
В рукояти ее, ловя солнечные лучи, пламенел огромный багровый рубин.