Стервятники
Шрифт:
– Что?!
– от рыка атамана зазвенели подвески на хрустальной люстре, украшавшей кабинет.
– Что там наплел большевикам этот маразматик?! Да этому Никифорову место одно - в вагоне смерти! А лучше - в топке паровозной, как дружкам! На польский фронт! Голопузую Совдепию из дерьма вытаскивать? Стратеги хреновы! Поперли на Варшаву и думали наскоком одолеют - нате вам, выкусите!
– Семенов ткнул кукишем в адъютанта.
– В России все перебаламутили, так еще европ им подавай!
Семенов бухнулся в кресло, налитыми кровью глазами
– Япошки, суки, ручкой помахали, и этот хрен перед коммуняками лебезит! Ничего, ничего!.. Пиши, поручик! Сыробоярскому в Токио. Полномочия Хрещатицкого на переговорах аннулирую. Предлагаю вам прибыть в Харбин и предать Хрещатицкого суду за самоуправство. Точка! И никаких переговоров! Хватит! Или мы, или эта большевистская сволочь!
– Так точно, ваше высокопревосходительство!
– Все! Телеграфируйте! И в Харбин этому сукиному сыну дубликат!
– Есть! Разрешите идти?
– Да!.. Стоп, отставить! Вот что, поручик. Если ничего экстраординарного - не беспокоить. Голова раскалывается - прилягу.
– Не извольте беспокоиться, Григорий Михайлович! Все будет исполнено.
– Теперь иди, - Семенов начал остывать.
Когда за адъютантом затворились двери, встал, покачиваясь, по- старчески шаркая ногами и расстегивая на ходу тугие пуговицы кителя, прошел в комнату отдыха. Китель аккуратно повесил на спинку массивного резного стула. Оставшись в белой накрахмаленной сорочке, не снимая сапог, прилег на оттоманку, обитую потемневшим жаккардом. Закрыл глаза.
Конечно, Хрещатицкий на переговорах крутился ужом, но иначе с ним нельзя. Судебный спектакль нужен для поднятия духа верных частей. Примет генерал малость позора на публике, не облезет. А заодно на реакцию этих доморощенных управителей-демократов поглядим. Ишь, вошли во вкус! Семенов им, видите ли, пустое место, не хрен и в расчет брать!
Обнаглели, быдло! Мало их казачья шашка рубала! Ни хера! И в Маккавеево, и в других местах хватит на них острых шашек и свинца, умоются еще кровавыми соплями.
С тем и задремал атаман. А из освежающего небытия тонкие и нежные пальчики вынули. Дернулся, открыл глаза - Машенька! Улыбается, плутовка, а румянец по щекам - алая заря на атласной коже с персиковым пушком. Вот ведь порода цыганская - в огне не горит, в воде не тонет!
Накрыл узкую ладошку у себя на лбу широкой короткопалой пятерней. Такая приятность! Не от кратковременного сна, а вот от этого прикосновения целебного вся боль головная прошла. Волшебница Машенька!
– Под трибунал адъютанта-стервеца отдам, - промурлыкал, улыбаясь в усы.
– Наказал же, не тревожить.
– Господи, Гриша! Это солдафонство тебя не красит! Помилуйте бедного поручика, ваше высокопревосходительство! Он стоял, как крепость, но есть ли для меня неприступные бастионы?!
– звонко засмеялась Мария.
В МИРУ до недавнего времени она носила фамилию Глебова, но среди читинских обывателей и завсегдатаев харбинских ресторанов имела прозвище Маша-Цыганка. Что-то было у нее, эффектной, хорошо сложенной брюнетки, в далекой биографии цыганское.
Скорее всего, бутафория театральная: кто-то из предков представлял кафешантанное цыганство - эти атласные рубахи и широкие плисовые шаровары, гитары с бантами на грифах, бубны и мониста, раздольные песни и разухабистые пляски на заказ, с рюмочкой для «гостя да-ра-го-ва» на подносе и медведем на цепи для иностранцев и ребятни.
Сама Мария предпочитала романс и с успехом исполняла оный на читинских и прочих подмостках. Однажды, в харбинском ресторане «Палермо», в числе восторженных слушателей оказался Семенов, а все остальное было само собой разумеющимся. Что скрывалось за черными глазами Маши-Цыганки, о чем ей нашептывала сердечко - это знала только она, а враз помолодевший Григорий Михайлович втрескался в Машеньку так крепко, что в ее присутствии становился котенком, потертым жизнью, но таким ручным.
А Маша-Цыганка, став Марией Михайловной Семеновой, вертела отныне атаманом, как хотела. Про его подчиненных и разговору не было. Тот же адъютант атамана есаул Торчинов - был отныне не просто на побегушках у Марии Михайловны. Творил по ее наущению и прихоти куда как более деликатные дела.
А уж как накручивали снежный ком домыслов и сплетен. Вот, к примеру, эти нелепые слухи, окружившие трагическую судьбу генеральши Нацваловой. Поговаривают, что, де, Торчинов-то и организовал ее зверское убийство по приказу Маши-Цыганки, приревновавшей, - мол, не без оснований - жгучую красавицу- брюнетку, поэтессу и актрису, хозяйку модного в Чите салона, к атаману.
Нелепейшие бредни! Хотя, ему ли, Григорию Михайловичу, не знать - и этот салон, и чета Нацваловых, конечно же, совершенно непотребно выглядели. В нацваловской гостиной чуть ли не каждый вечер собирались недовольные атаманом и «его сумасбродкой» - фи, какой моветон!
– «сливки» читинского бомонда. Не здесь ли рождались ехидные памфлеты, перемывающие косточки «Гришке и Машке». Низко, господа! И если нашелся какой-то необузданный в своем порыве казачий рыцарь, для которого честь дамы - не пустое место, а оскорбления в адрес Верховного главнокомандующего и атамана Войска - клинком по сердцу!
– так при чем здесь Семеновы?
В конце концов, кругом полным-полно уголовного сброда! И, скорее всего, это как раз его рук дело: украсть красавицу-генеральшу, изнасиловать и убить, бросив обезглавленный труп - брр!
– в деревянном ящике на берегу Шилки в Сретенске.
И зачем сочинять, господа, что бывший начальник личного штаба атамана, назначенный во Владивосток командиром Пятого Приамурского корпуса, генерал Нацвалов не покончил с горя жизнь самоубийством, узнав о трагической гибели жены, а, видите ли, генералу «помог» умереть жандармский ротмистр Понтович, входивший в свиту Нацвалова, с которой тот выехал в Приморье?