Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Герман поднялся с кресла. Ривка сидела вначале молча, ошеломленная, оглушенная словами своего мужа. Она дрожала всем телом, ей спирало дыхание так, что она еле-еле дышала, а когда Герман встал, она вдруг разразилась страшным спазматическим хохотом, который, подобно грохоту грома, эхом прокатился по просторным пустым комнатам. Через минуту смех вдруг оборвался: Ривка грохнулась с кресла и начала в страшных судорогах метаться по полу.
— Господи, избавь меня от нее! — проворчал Герман и побежал на кухню позвать слуг, чтобы привели в чувство барыню.
Сам он не возвращался уже в комнату, а взяв пальто и шляпу, пошел в город по своим делам. Не время ему теперь было заниматься домашними дрязгами, когда его новые большие планы приближались к своему осуществлению. Ван-Гехт писал ему из Вены, что оборудование для выработки церезина уже готово и фабрикант ждет только от него извещения, когда и куда его выслать. Герману не хотелось для производства церезина строить новый завод, он предпочитал выделить для этого часть своего старого большого завода
«Общество эксплуатации» принялось трубить по всему свету об этом своем деле, точно это был невесть какой подвиг, и снова акции общества подскочили вверх. Герман усердно крутился около общества, внимательно приглядывался ко всему, что делали уполномоченные, и втайне только покачивал головой, наблюдая их работу. «Нет, нет, — говорил он себе, — долго они не выдержат! Пусть себе их акции поднимаются как угодно высоко, я их покупать не стану, даже связываться с ними не хочу. Вот глупость сделал, что заключил с ними такой огромный контракт, а в задаток ничего не взял. Правда, если этот мыльный пузырь и лопнет, прежде чем мой контракт реализуется, убытка для меня не будет, потому что воск все-таки у меня останется. Однако, разумеется, было бы лучше, если бы они прежде заплатили мне, а потом лопнули. Да и в этом случае нужно точно условиться, чтобы платили они наличными деньгами, а не своими акциями». Герман, стало быть, заранее считал «Общество эксплуатации» предприятием «дутым», мошенническим, хотя нельзя сказать, чтобы именно он задумал обмануть это предприятие. Его контракт был вполне чистым и реальным, и, возвратясь из Вены, он все усилия направил к тому, чтобы доставить всю огромную массу воска как можно скорее, раньше договорного срока, боясь, как бы предприятие не лопнуло еще до этого времени из-за глупости и мошенничества своих основателей и управляющих. Он нанял почти в три раза больше рабочих, нежели нанимал до сих пор, возобновил работу в восьмидесяти шахтах, которые в течение нескольких лет не разрабатывались из-за различных недостатков почвы, — и действительно, многие из этих возобновленных шахт оправдали теперь все прежние надежды. Работа кипела, и труд рабочих стоил теперь гораздо дешевле, нежели в прошлые годы, потому что голод согнал больше людей на барщину в Борислав, голод же и подгонял их немилосердно, заставляя работать быстрей, а Герман старательно и непрерывно снижал и снижал плату рабочим, не обращая внимания на крики, слезы и проклятия. Работа кипела, склады Германа наполнялись громадными глыбами воска, и Герман дрожал от нетерпения, скоро ли будет готово все обусловленное контрактом количество. Тогда общество должно принять воск, сразу же выплатить ему полностью все деньги, а затем, думал Герман, пускай себе и шею свернет!
А между тем, пока Герман строил свои планы и хлопотал о налаживании производства церезина, пока служанки в его доме приводили в сознание Ривку, которая билась и металась по полу в страшных судорогах, Готлиб, в грязной рубашке угольщика, весь измазанный, нетерпеливо ждал в маленькой грязной каморке прихода трубочиста с деньгами. С этим трубочисте Vi он жил по соседству и, познакомившись, уговорился с ним, чтобы он за хорошее вознаграждение передавал для него письма к матери и от нее. Вот он вошел в избу, и Готлиб торопливо обернулся к нему.
— Ну как? — спросил он.
— Никак, — ответил трубочист.
— Как это никак? Не дали?
— Не дали, сказали: завтра.
— Проклятое завтра! — пробормотал гневно Готлиб. — Мне сегодня нужно!
— Что же делать! Сказали: нету.
Трубочист ушел. Готлиб, словно бесноватый, начал бегать по избе, размахивая руками и бормоча про себя отрывистые слова:
— Я завтра должен встретиться с нею и не могу не встретиться, а тут — на тебе! Нету! Как смеет не быть? Неужто и мать пошла против меня, не хочет дать? О, в таком случае, в таком случае… — И он сжатыми кулаками погрозил в сторону двери.
Его страсть, слепая и бурная, как и вся его натура, внезапно достигла необычайной силы, и, руководимый ею, он готов был сделать все, что ему подсказывал минутный порыв, без размышления и колебания.
— Или, может быть, — продолжал он, — может быть,
Бедный Готлиб! Он и в самом деле воображал, что Германа невесть как мучит его отсутствие.
Однако, как ни злился и ни грозил Готлиб, это не могло наполнить его карманы деньгами. Мысли его волей-неволей должны были успокоиться и перенестись на другие предметы, а именно — на предмет его любви. Только вчера узнал он от слуги ее отца, которого выследил в ближайшем шинке и с которым за чаркой горелки завязал знакомство, что отец ее очень важная птица, одни из первых богачей в Бориславе и Дрогобыче, что два года назад он приехал сюда из Вены, строит громадный и шикарный дом, зовут его Леон Гаммершляг, вдовец и имеет только одну дочку, Фанни. Дочка сейчас поехала зачем-то во Львов, но завтра должна вернуться. Девица очень добрая, ласковая и красивая, и отец тоже обходительный барин. Рассказ этот очень обрадовал Готлиба. «Значит, она мне ровня, может быть моей — должна быть моей!» Это было все, что пришло ему на ум, но и этого было достаточно, чтобы сделать его счастливым. С нетерпением дожидался он этого завтра, чтобы увидеть ее. Вначале он думал купить себе платье, соответствующее его положению, чтобы показаться ей в наиболее выгодном свете. Но тут вдруг возникло неожиданное препятствие: мать не дала денег. Приходилось встречать ее в безобразных лохмотьях угольщика, которые никогда не были так ненавистны Готлибу, как в этот день.
Лишь только рассвело, Готлиб положил в карман немного хлеба и побежал за город, в самый конец далекого Задворья, на стрыйскую дорогу, по которой должна была проехать Фанни. (Железной дороги тогда еще не было.) Усевшись здесь у края дороги, в тени густой рябины, он устремил взор на пыльную дорогу, которая прямой серой лентой протянулась перед его глазами далеко-далеко и терялась в небольшом лесу на взгорье. По дороге тащились, поднимая облака пыли, неуклюжие фургоны, покрытые рогожей и набитые пассажирами, крестьянские мажары, скот, который гнали на базар в Стрый, но не видно было блестящего экипажа, запряженного парой горячих гнедых коней, в котором должна была проехать Фанни. Готлиб с упорством истязающего себя факира сидел под рябиной, устремив свой взор на дорогу. Солнце уже поднялось высоко-высоко и начало немилосердно жечь косыми лучами его лицо и руки, — он не замечал это-ю. Люди шли и ехали мимо по широкой дороге, разговаривали, погоняли коней, смеялись и поглядывали на угольщика, который уставился в одну точку, словно безумный. Жандарм с блестящим штыком на конце винтовки, с плащом, свернутым в баранку, на плечах, весь облитый потом и покрытый пылью, прошел также мимо него, ведя перед собой закованного в кандалы полуголого, окровавленного человека; он пристально посмотрел на Готлиба, пожал плечами, сплюнул и пошел дальше. Готлиб ничего этого не замечал.
Но вот вдруг из далекого леска, как черная стрела, вылетел экипаж и быстро покатился к Дрогобычу. По мере его приближения лицо Готлиба все более прояснялось. Да, он узнал ее! Это была она, Фанни! Он вскочил со своего места и прыгнул на дорогу, чтобы поспешить за экипажем в город, когда она с ним поровняется. Когда он ясно увидел Фанни в бричке, лицо его вспыхнуло румянцем, и сердце начало биться так быстро, что у него дыхание сперло в груди. Фанни, увидя его, узнала в нем того молодого угольщика, который, как безумный, бросился недавно к ее экипажу и так напугал ее. Безрассудно смелая, слепая страсть иногда — а может быть, и всегда — нравится женщинам, наводит их на мысль о слепой, безграничной преданности и обожании. И если раньше Фанни не могла объяснить себе причину этого безумного поступка грязного угольщика, то теперь, увидев, что он ждал ее за городом на солнцепеке и в пыли, увидев, как он покраснел, как вежливо и робко поклонился ей, словно прося прощения за свое прежнее безумство, — увидев все это, она подумала про себя: «Уж не влюбился ли этот полоумный в меня?» Она мысленно назвала его именно так— «полоумный», потому что какой же смысл какому-то оборванному угольщику влюбляться в единственную дочь такого богача, бросаться под ее экипаж, калечить себя, высматривать ее на дороге! Но при всем том ей не была неприятна такая безрассудная, страстная любовь, и хотя она далека была от того, чтобы полюбить его за это, но все-таки почувствовала к нему какую-то симпатию, такую, какую можно чувствовать к полоумному, к собачонке. «Ну-ка, — подумала она, — заговорю с ним, чего он хочет. До города еще далеко, на дороге пусто, никто не увидит». И она приказала вознице ехать медленней. Готлиб, услыхав это приказание, даже задрожал весь: он почувствовал, что это сделано для него, и в ту же минуту поровнялся с экипажем. Фанни, увидя его, отодвинула оконце и высунула голову.
— Что тебе нужно? — спросила она несмело, видя, что Готлиб снял шапку и с выражением немого изумления на лице приближается к ней. Она заговорила по-польски, думая, что он христианин.
— Хочу на тебя посмотреть! — ответил смело по-еврейски Готлиб.
— А кто тебе сказал, что я еврейка? — улыбнувшись, спросила Фанни тоже по-еврейски.
— Я знаю это.
— Так, может быть, ты знаешь, и кто я такая?
— Знаю.
— Тогда, верно, знаешь, что тебе не подобает на меня заглядываться! — сказала она гордо.