Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Глава XXII
Заметней, чем город, тряхнуло людей, — Нет более грустной картины! Все одряхлели и подались — Ходячие руины! Кто тощим был — отощал совсем, А жирный — заплыл, как боров. Состарились дети. У стариков Явился детский норов. Кто был теленком, тот теперь Гуляет быком здоровенным. Гусенок гордые перья надел И сделался гусем отменным. Старуха Гудель{317} сошла с ума — Накрашена пуще сирены, Добыла кудри чернее смолы И зубы белее пены. Лишь продавец бумаги, мой друг{318}, Не пал под гнетом событий. Его волоса — золотое руно: Живой Иоанн Креститель. N. N.{319} промчался мимо меня, — Казалось, он сильно взволнован, Говорят, его погоревший ум У Бибера{320} был застрахован. И старый цензор{321} встретился мне, Я был удивлен немало: Он сильно сгорбился, одряхлел, Судьба и его потрепала. Мы долго друг другу руки трясли, Старик прослезился мгновенно: Ах, как он счастлив видеть меня! Была превосходная сцена. Не всех застал я — кое-кто Простился с юдолью земною. Ах, даже Гумпелино{322} мой Не встретился больше со мною. С души великой наконец Земные ниспали оковы, И светлым ангелом он воспарил К престолу Иеговы. Кривого Адониса{323} я не нашел, Хотя искал повсюду, — На гамбургских улицах он продавал Ночные горшки и посуду. Не знаю, как Мейер{324} — он жив ли, малыш? Его мне не хватало, Но Корнета{325} я не спросил о нем, Хоть мы проболтали немало. Саррас{326}, несравненный пудель, издох. А я охотно верю, Что Кампе отдал бы целый мешок Поэтов за эту потерю. Население Гамбурга с давних времен — Евреи и христиане. У них имеется общая страсть — Придерживать грош в кармане. Христиане весьма достойный народ: Любой — в гастрономии дока. Обычно по векселю платят они В канун последнего срока. Евреи бывают двух родов И чтут по-разному бога: Для новых имеется новый храм{327}, Для старых, как встарь, — синагога. Новые даже свинину едят И все оппозиционеры. Они демократы, а старики — Аристокогтисты сверх меры.{328} Я старых люблю, я новых люблю, Но — милосердный боже! — Популярная рыбка — копченый шпрот — Мне несравненно дороже. Глава XXIII
С великой Венецией Гамбург не мог Поспорить и в прежние годы, Но в Гамбурге погреб Лоренца{329} есть, Где устрицы — высшей породы. Мы с Кампе отправились в сей погребок, Желая в уюте семейном Часок-другой почесать языки За устрицами и рейнвейном. Нас ждало приятное общество там: Меня заключили в объятья Мой старый товарищ, добрый Шофпье{330}, И многие новые братья. Там был и Вилле{331}. Его лицо — Альбом: на щеках бедняги Академические враги Расписались ударами шпаги. Там был и Фукс{332}, язычник слепой И личный враг Иеговы. Он верит лишь в Гегеля и заодно Еще в Венеру Кановы{333}. Мой Кампе в полном блаженстве был, Попав в амфитрионы{334}, Душевным миром сиял его взор, Как лик просветленной мадонны. С большим аппетитом я устриц глотал, Рейнвейном пользуясь часто, И думал: «Кампе — большой человек, Он — светоч издательской касты! С другим издателем я б отощал, Он выжал бы все мои силы, А этот мне даже подносит вино, — Я буду при нем до могилы. Хвала творцу! Он, создав виноград, За муки воздал нам сторицей, И Юлиус Кампе в издатели мне Дарован его десницей. Хвала
Глава XXIV
Не знаю, как я по лестнице шел В таком состоянье духа. Как видно, дело не обошлось Без помощи доброго духа. В мансарде Гаммонии время неслось, Бежали часы чередою. Богиня была бесконечно мила И крайне любезна со мною. «Когда-то, — сказала она, — для меня Был самым любимым в мире Певец, который Мессию воспел На непорочной лире. Но Клопштока бюст на шкафу теперь, Он получил отставку; Давно уже сделала я из него Для чепчиков подставку. Теперь уголок над кроватью моей Украшен твоим портретом, И — видишь — свежий лавровый венок Висит над любимым поэтом. Ты должен только ради меня Исправить свои манеры. В былые дни моих сынов Ты оскорблял без меры. Надеюсь, ты бросил свое озорство, Стал вежливей хоть немного. Быть может, даже к дуракам Относишься менее строго. Но как дошел ты до мысли такой — По этой ненастной погоде Тащиться в северные края? Зимой запахло в природе!» «Моя богиня, — ответил я, — В глубинах сердца людского Спят разные мысли, и часто они Встают из тьмы без зова. Казалось, все шло у меня хорошо, Но сердце не знало жизни. В нем глухо день ото дня росла Тоска по далекой отчизне. Отрадный воздух французской земли Мне стал тяжел и душен. Хоть на мгновенье стесненной груди Был ветер Германии нужен. Мне трубок немецких грезился дым И запах торфа и пива; В предчувствии почвы немецкой нога Дрожала нетерпеливо. И ночью вздыхал я в глубокой тоске, И снова желанье томило Зайти на Даммтор{336} к старушке моей, Увидеться с Лотхен{337} милой. Мне грезился старый седой господин{338}; Всегда, отчитав сурово, Он сам же потом защищал меня, И слезы глотал я снова. Услышать его добродушную брань Мечтал я в глубокой печали. «Дурной мальчишка!» — эти слова, Как музыка, в сердце звучали. Мне грезился голубой дымок Над трубами домиков чинных, И нижнесаксонские соловьи, И тихие липы в долинах. И памятные для сердца места — Свидетели прошлых страданий, — Где я влачил непосильный крест И тернии юности ранней. Хотелось поплакать мне там, где я Горчайшими плакал слезами. Не эта ль смешная тоска названа Любовью к родине нами? Ведь это только болезнь, и о ней Я людям болтать не стану. С невольным стыдом я скрываю всегда От публики эту рану. Одни негодяи, чтоб вызывать В сердцах умиленья порывы, Стараются выставить напоказ Патриотизма нарывы. Бесстыдно канючат и клянчат у всех, Мол, кинь им подачку хотя бы! На грош популярности — вот их мечта! Вот Менцель и все его швабы! Богиня, сегодня я нездоров, Настроен сентиментально, Но я слегка послежу за собой, И это пройдет моментально. Да, я нездоров, но ты бы могла Настроить меня по-иному. Согрей мне хорошего чаю стакан И влей для крепости рому». Глава XXV
Богиня мне приготовила чай И рому подмешала. Сама она лишь ром пила, А чай не признавала. Она оперлась о мое плечо Своим головным убором (Последний при этом помялся слегка) И молвила с нежным укором: «Как часто с ужасом думала я, Что ты один, без надзора, Среди фривольных французов живешь — Любителей всякого вздора. Ты водишься с кем попало, идешь, Куда б ни позвал приятель. Хоть бы при этом следил за тобой Хороший немецкий издатель. Там столько соблазна от разных сильфид! Они прелестны, но прытки, И гибнут здоровье и внутренний мир В объятьях такой сильфидки. Не уезжай, останься у нас! Здесь чистые, строгие нравы, И в нашей среде благочинно цветут Цветы невинной забавы. Тебе понравится нынче у нас, Хоть ты известный повеса. Мы развиваемся, — ты сам Найдешь следы прогресса. Цензура смягчилась. Гофман стар, В предчувствии близкой кончины Не станет он так беспощадно кромсать Твои «Путевые картины». Ты сам и старше и мягче стал, Ты многое понял на свете. Быть может, и прошлое наше теперь Увидишь в лучшем свете. Ведь слух об ужасах прошлых дней В Германии — ложь и витийство. От рабства, тому свидетель Рим, Спасает самоубийство. Свобода мысли была для всех, Не только для высшей знати. Ведь ограничен был лишь тот, Кто выступал в печати. У нас никогда не царил произвол. Опасного демагога{339} Лишить кокарды{340} мог только суд, Судивший честно и строго. В Германии, право, неплохо жилось, Хоть времена были круты. Поверь, в немецкой тюрьме человек Не голодал ни минуты. Как часто в прошлом видели мы Прекрасные проявленья Высокой веры, покорности душ! А ныне — неверье, сомненье. Практической трезвостью внешних свобод Мы идеал погубили, Всегда согревавший наши сердца, Невинный, как грезы лилий. И наша поэзия гаснет{341}, она Вступила в пору заката: С другими царями скоро умрет И черный царь Фрейлиграта{342}. Наследник будет есть и пить, Но коротки милые сказки — Уже готовится новый спектакль, Идиллия у развязки! О, если б умел ты молчать, я бы здесь Раскрыла пред тобою Все тайны мира — путь времен, Начертанный судьбою. Ты жребий смертных мог бы узреть, Узнать, что всесильною властью Назначил Германии в будущем рок, Но, ах, ты болтлив, к несчастью!» «Ты мне величайшую радость сулишь, Богиня! — вскричал я, ликуя. — Покажи мне Германию будущих дней — Я мужчина, и тайны храню я! Я клятвой любою поклясться готов, Известной земле или небу, Хранить как святыню тайну твою. Диктуй же клятву, требуй!..» И строго богиня ответила мне: «Ты должен поклясться тем самым, Чем встарь клялся Елеазар{343}, Прощаясь с Авраамом. Подними мне подол и руку свою Положи мне на чресла, под платье, И дай мне клятву скромным быть И в слове и в печати». Торжественный миг! Я овеян был Минувших столетий дыханьем, Клянясь ей клятвою отцов, Завещанной древним преданьем. Я чресла богини обнял рукой, Подняв над ними платье, И дал ей клятву скромным быть И в слове и в печати. Глава XXVI
Богиня раскраснелась так, Как будто ей в корону Ударил ром. Я с улыбкой внимал Ее печальному тону: «Я старюсь. Тот день, когда Гамбург возник, Был днем моего рожденья. В ту пору царица трески, моя мать{344}, До Эльбы простерла владенья. Carolus Magnus — мой славный отец{345} — Давно похищен могилой. Он даже Фридриха прусского{346} мог Затмить умом и силой. В Ахене — стул, на котором он был Торжественно коронован, А стул, служивший ему по ночам, Был матери, к счастью, дарован. От матери стал он моим. Хоть на вид Он привлекателен мало, На все состоянье Ротшильда{347} я Мой стул бы не променяла. Вон там он, видишь, стоит в углу, — Он очень стар и беден; Подушка сиденья изодрана вся, И молью верх изъеден. Но это пустяк, подойди к нему И снять подушку попробуй. Увидишь в сиденье дыру, и под ней Конечно, сосуд, но особый: То древний сосуд магических сил, Кипящих вечным раздором. И если ты голову сунешь в дыру, Предстанет грядущее взорам. Грядущее родины бродит там, Как волны смутных фантазмов, Но не пугайся, если в нос Ударит вонью миазмов». Она засмеялась, но мог ли искать Я в этих словах подковырку? Я кинулся к стулу, подушку сорвал И сунул голову в дырку. Что я увидел — не скажу, Я дал ведь клятву все же! Мне лишь позволили говорить О запахе, но — боже! — Меня и теперь воротит всего При мысли о смраде проклятом, Который лишь прологом был, — Смесь юфти с тухлым салатом. И вдруг — о, что за дух пошел! Как будто в сток вонючий Из тридцати шести клоак{348} Навоз валили кучей. Мерзавцы, сгнившие давно, Смердя историческим смрадом, Полунегодяи, полумертвецы, Сочились последним ядом. И даже святого пугала труп, Как призрак, встал из гроба. Налитая кровью народов и стран, Раздулась гнилая утроба. Чумным дыханьем весь мир отравить Еще раз оно захотело, И черви густою жижей ползли Из почерневшего тела. И каждый червь был новый вампир, И гнусно смердел, издыхая, Когда в него целительный кол Вонзала рука роковая. Зловонье крови, вина, табака, Веревкой кончивших гадин, — Такой аромат испускает труп Того, кто при жизни был смраден. Зловонье пуделей, мопсов, хорьков, Лизавших плевки господина, Околевавших за трон и алтарь Благочестиво и чинно. То был живодерни убийственный смрад, Удушье гнили и мора; Средь падали издыхала там Светил Исторических свора.{349} Я помню ясно, что сказал Сент-Жюст{350} в Комитете спасенья: «Ни в розовом масле, ни в мускусе нет Великой болезни целенья». Но этот грядущий немецкий смрад — Я утверждаю смело — Превысил всю мне привычную вонь, В глазах у меня потемнело, Я рухнул без чувств и потом, пробудясь И с трудом разобравшись в картине, Увидел себя на широкой груди, В объятиях богини. Блистал ее взор, пылал ее рот, Дрожало могучее тело. Вакханка, ликуя, меня обняла И в диком экстазе запела: «Есть в Фуле король{351} — свой бокал золотой, Как лучшего друга, он любит, Тотчас пускает он слезу, Чуть свой бокал пригубит. И просто диво, что за блажь Измыслить он может мгновенно! Издаст, например, неотложный декрет: Тебя под замок да на сено! Не езди на север, берегись короля, Что в Фуле сидит на престоле, Не суйся в пасть ни жандармам его, Ни Исторической школе. Останься в Гамбурге! Пей да ешь, — Душе и телу отрада! Почтим современность устриц и вин, — Что нам до грядущего смрада! Накрой же сосуд, чтоб не портила вонь Блаженство любовных обетов! Так страстно женщиной не был любим Никто из немецких поэтов! Целую тебя, обожаю тебя, Меня вдохновляет твой гений, Ты вызвал предо мной игру Чарующих видений! Я слышу рожки ночных сторожей, И пенье, и бубна удары. Целуй же меня! То свадебный хор — Любимого славят фанфары. Съезжают вассалы на гордых конях, Пред каждым пылает светильник, И радостно факельный танец гремит, — Целуй меня, собутыльник! Идет милосердный и мудрый сенат, — Торжественней не было встречи! Бургомистр откашливается в платок, Готовясь к приветственной речи. Дипломатический корпус идет, Блистают послы орденами; От имени дружественных держав Они выступают пред нами. Идут раввины и пасторы вслед — Духовных властей депутаты. Но, ах! и Гофман, твой цензор, идет, Он с ножницами, проклятый! И ножницы уже звенят; Он ринулся озверело И вырезал лучшее место твое — Кусок живого тела». Глава XXVII
О дальнейших событьях той ночи, друзья, Мы побеседуем с вами Когда-нибудь в нежный, лирический час, Погожими летними днями. Блудливая свора старых ханжей Редеет, милостью бога. Они гниют от болячек лжи И дохнут, — туда им дорога. Растет поколенье новых людей Со свободным умом и душою, Без наглого грима и подлых грешков, — Я все до конца им открою. Растет молодежь — она поймет И гордость и щедрость поэта, — Она расцветет в жизнетворных лучах Его сердечного света. Безмерно в любви мое сердце, как свет, И непорочно, как пламя; Настроена светлая лира моя Чистейших граций перстами. На этой лире бряцал мой отец, Творя для эллинской сцены, — Покойный мастер Аристофан, Возлюбленный Камены{352}. На этой лире он некогда пел Прекрасную Базилею, — Ее Писфетер{353} женою назвал И жил на облаке с нею. В последней главе поэмы моей Я подражаю местами Финалу «Птиц». Это лучшая часть В лучшей отцовской драме. «Лягушки» — тоже прекрасная вещь. Теперь, без цензурной помехи, Их на немецком в Берлине дают Для королевской потехи. Бесспорно, пьесу любит король! Он поклонник античного строя. Отец короля{354} предпочитал Квакушек нового кроя. Бесспорно, пьесу любит король! Но, живи еще автор, — признаться, Я не советовал бы ему В Пруссию лично являться. На Аристофана живого у нас Нашли бы мигом управу, — Жандармский хор проводил бы его За городскую заставу{355}. Позволили б черни хвостом не вилять, А лаять и кусаться. Полиции был бы отдан приказ В тюрьме сгноить святотатца. Король! Я желаю тебе добра, Послушай благого совета: Как хочешь, мертвых поэтов славь, Но бойся живого поэта! Берегись, не тронь живого певца! Слова его — меч и пламя. Страшней, чем им же созданный Зевс, Разит он своими громами. И старых и новых богов оскорбляй, Всех жителей горнего света С великим Иеговой во главе, — Не оскорбляй лишь поэта. Конечно, боги карают того, Кто был в этой жизни греховен, Огонь в аду нестерпимо горяч, И серой смердит от жаровен, — Но надо усердно молиться святым: Раскрой карманы пошире, И жертвы на церковь доставят тебе Прощенье в загробном мире. Когда ж на суд низойдет Христос И рухнут врата преисподней, Иной пройдоха улизнет, Спасаясь от кары господней. Но есть и другая геенна. Никто Огня не смирит рокового! Там бесполезны и ложь и мольба, Бессильно прощенье Христово. Ты знаешь грозный Дантов ад, Звенящие гневом терцины?{356} Того, кто поэтом на казнь обречен, И бог не спасет из пучины. Над буйно поющим пламенем строф Не властен никто во вселенной. Так берегись! Иль в огонь мы тебя Низвергнем рукой дерзновенной. Бимини
Перевод В. Левика
Пролог
Вера в чудо! Где ты ныне Голубой цветок{357}, когда-то Расцветавший так роскошно В сердце юном человека! Вера в чудо! Что за время! Ты само чудесным было, Ты чудес рождало столько, Что не видели в них чуда. Прозой будничной казалась Фантастическая небыль, Пред которою померкли Сумасбродства всех поэтов, Бредни рыцарских романов, Притчи, сказки и легенды Кротких набожных монахов, Ставших жертвами костра. Как-то раз лазурным утром В океане, весь цветущий, Как морское чудо, вырос Небывалый новый мир,{358} — Новый мир, в котором столько Новых птиц, людей, растений, Новых рыб, зверей и гадов, Новых мировых болезней{359}! Но и старый наш знакомец, Наш привычный Старый Свет В те же дни преобразился, Расцветился чудесами, Сотворенными великим Новым духом новой эры, — Колдовством Бертольда Шварца{360}, Ворожбой волхва из Майнца{361}, Заклинателя чертей; Волшебством, царящим в книгах, Поясненных ведунами Византии и Египта, — В сохраненных ими книгах, Что зовутся в переводе Книгой Красоты{362} одна, Книгой Истины{363} — другая. Их на двух наречьях неба, Древних и во всем различных, Сотворил господь, — по слухам, Он писал собственноручно. И, дрожащей стрелке вверясь, Этой палочке волшебной, Мореход нашел дорогу В Индию{364}, страну чудес, — В край, где пряные коренья Размножаются повсюду В сладострастном изобилье, Где растут на тучной почве Небывалые цветы, Исполинские деревья — Знать растительного царства И венца его алмазы, Где таятся мхи и травы С чудодейственною силой, Исцеляющей, иль чаще Порождающей, недуги, — По тому смотря, кто будет Их
I
На пустом прибрежье Кубы, Над зеркально гладким морем Человек стоит и смотрит В воду на свое лицо. Он старик, но по-испански, Как свеча, и прям и строен; В непонятном одеянье: То ли воин, то ль моряк, — Он в рыбацких шароварах, Редингот — из желтой замши; Золотой парчой расшита Перевязь, — на ней сверкает Неизбежная наваха Из Толедо {375} ; к серой шляпе Прикреплен султан огромный Из кроваво-красных перьев, — Цвет их мрачно оттеняет Огрубелое лицо, Над которым потрудились Современники и время. Бури, годы и тревоги В кожу врезали морщины, Вражьи сабли перекрыли Их рубцами роковыми. И весьма неблагосклонно Созерцает воин старый Обнажающее правду Отражение свое. И, как будто отстраняясь, Он протягивает руки, И качает головою, И, вздыхая, молвит горько: «Ты ли — Понсе де Леон, Паж дон Гомеса придворный? Ты ль Хуан, носивший трен Гордой дочери алькада {376} ? Тот Хуан был стройным франтом, Ветрогоном златокудрым, Легкомысленным любимцем Чернооких севильянок. Изучили даже топот Моего коня красотки: Все на этот звук кидались Любоваться мной с балконов. А когда я звал собаку И причмокивал губами, Дам бросало в жар и в трепет И темнели их глаза. Ты ли — Понсе де Леон, Ужас мавров нечестивых, — Как репьи, сбивавший саблей Головы в цветных тюрбанах? На равнине под Гренадой {377} , Перед всем Христовым войском, Даровал мне дон Гонсальво Званье рыцарским ударом. В тот же день в шатре инфанты Праздник вечером давали, И под пенье скрипок в танце Я кружил красавиц первых. Но внимал не пенью скрипок, Но речей не слушал нежных, — Только шпор бряцанье слышал, Только звону шпор внимал: Ибо шпоры золотые Я надел впервые в жизни И ногами оземь топал, Как на травке жеребенок. Годы шли — остепенился, Воспылал я честолюбьем И с Колумбом во вторичный Кругосветный рейс поплыл {378} . Был я верен адмиралу, — Он, второй великий Христоф {379} , Свет священный через море В мир языческий принес. Доброты его до гроба Не забуду, — как страдал он! Но молчал, вверяя думы Лишь волнам да звездам ночи. А когда домой отплыл он, Я на службу к дон Охеда {380} Перешел и с ним пустился Приключениям навстречу. Знаменитый дон Охеда С ног до головы был рыцарь, — Сам король Артур {381} подобных Не сзывал за круглый стол. Битва, битва — вот что было Для него венцом блаженства. С буйным смехом он врубался В гущу краснокожих орд. Раз, отравленной стрелою Пораженный, раскалил он Прут железный и, не дрогнув, С буйным смехом выжег рану. А однажды на походе Заблудились мы в болотах, Шли по грудь в вонючей тине, Без еды и без питья. Больше сотни в путь нас вышло, Но за тридцать дней скитанья От неслыханных мучений Пали чуть не девяносто. А болот — конца не видно! Взвыли все; но дон Охеда Ободрял и веселил нас И смеялся буйным смехом. После братом по оружью Стал я мощному Бальбоа {382} . Не храбрей Охеда был он, Но умнее в ратном деле. Все орлы высокой мысли В голове его гнездились, А в душе его сияло Ярким солнцем благородство. Для монарха покорил он Край размерами с Европу, Затмевающий богатством И Неаполь и Брабант {383} . И монарх ему за этот Край размерами с Европу, Затмевающий богатством И Неаполь и Брабант, Даровал пеньковый галстук: Был на рыночном подворье, Словно вор, Бальбоа вздернут Посреди Сан-Себастьяна. Не такой отменный рыцарь И герой не столь бесспорный, Но мудрейший полководец Был и Кортес дон Фернандо. С незначительной армадой {384} Мы на Мексику отплыли. Велика была пожива, Но и бед не меньше было. Потерял я там здоровье, В этой Мексике проклятой, — Ибо золото добыл Вместе с желтой лихорадкой. Вскоре я купил три судна, Трюмы золотом наполнил И поплыл своей дорогой, — И открыл я остров Кубу {385} . С той поры я здесь наместник Арагона и Кастильи, Счастлив милостью монаршей Фердинанда и Хуаны. {386} Все, чего так жаждут люди, Я добыл рукою смелой: Славу, сан, любовь монархов, Честь и орден Калатравы {387} . Я наместник, я владею Золотом в дублонах, в слитках, У меня в подвалах груды Самоцветов, жемчугов. Но смотрю на этот жемчуг И всегда вздыхаю грустно: Ах, иметь бы лучше зубы, Зубы юности счастливой! Зубы юности! С зубами Я навек утратил юность И гнилыми корешками Скрежещу при этой мысли. Зубы юности! О, если б Вместе с юностью купить их! Я б за них, не дрогнув, отдал Все подвалы с жемчугами, Слитки золота, дублоны, Дорогие самоцветы, Даже орден Калатравы, — Все бы отдал, не жалея. Пусть отнимут сан, богатство, Пусть не кличут «ваша светлость», Пусть зовут молокососом, Шалопаем, сопляком! Пожалей, святая дева, Дурня старого помилуй, Посмотри, как я терзаюсь И признаться в том стыжусь! Дева! Лишь тебе доверю Скорбь мою, тебе открою То, чего я не открыл бы Ни единому святому. Ведь святые все — мужчины, А мужчину даже в небе Я, caracho, [27] проучил бы За улыбку состраданья. Ты ж, как женщина, о дева, Хоть бессмертной ты сияешь Непорочной красотой, Но чутьем поймешь ты женским, Как страдает бренный, жалкий Человек, когда уходят, Искажаясь и дряхлея, Красота его и сила. О, как счастливы деревья! Тот же ветер в ту же пору, Налетев осенней стужей, С их ветвей наряд срывает, — Все они зимою голы, Ни один росток кичливый Свежей зеленью не может Над увядшими глумиться. Лишь для нас, людей, различно Наступает время года: У одних зима седая, У других весна в расцвете. Старику его бессилье Вдвое тягостней при виде Буйства молодости пылкой. О, внемли, святая дева! Скинь с моих недужных членов Эту старость, эту зиму, Убелившую мой волос, Заморозившую кровь. Повели, святая, солнцу Влить мне в жилы новый пламень, Повели весне защелкать Соловьем в расцветшем сердце, Возврати щекам их розы, Голове — златые кудри, Дай мне счастье, пресвятая, Снова стать красавцем юным!» Так несчастный дон Хуан Понсе де Леон воскликнул, И обеими руками Он закрыл свое лицо. И стонал он, и рыдал он Так безудержно и бурно, Что текли ручьями слезы По его костлявым пальцам. 27
Испанское ругательство.
II
И на суше верен рыцарь Всем привычкам морехода, На земле, как в море синем, Ночью спать он любит в койке. На земле, как в море, любит, Чтоб его и в сонных грезах Колыхали мягко волны, — И качать велит он койку, Эту должность исправляет Кяка, старая индийка{388}, И от рыцаря москитов Гонит пестрым опахалом. И, качая в колыбели Седовласого ребенка, Напевает песню-сказку, Песню родины своей. Волшебство ли в этой песне Или тонкий старый голос, Птицы щебету подобный, Полон чар? Она поет: «Птичка колибри, лети, Путь держи на Бимини, — Ты вперед, мы за тобою В лодках, убранных флажками. Рыбка Бридиди{389}, плыви, Путь держи на Бимини, — Ты вперед, мы за тобою, Перевив цветами весла. Чуден остров Бимини, Там весна сияет вечно, И в лазури золотые Пташки свищут: ти-ри-ли. Там цветы ковром узорным Устилают пышно землю, Аромат туманит разум, Краски блещут и горят. Там шумят, колеблясь в небе, Опахала пальм огромных, И прохладу льют на землю, И цветы их тень целует. На чудесном Бимини Ключ играет светлоструйный, Из волшебного истока Воды молодости льются. На цветок сухой и блеклый Влагой молодости брызни — И мгновенно расцветет он, Заблистает красотой. На росток сухой и мертвый Влагой молодости брызни — И мгновенно опушится Он зелеными листами. Старец, выпив чудной влаги, Станет юным, сбросит годы, — Так, разбив кокон постылый, Вылетает мотылек. Выпьет влаги седовласый — Обернется чернокудрым И стыдится в отчий край Уезжать молокососом. Выпьет влаги старушонка — Обращается в девицу И стыдится в отчий край Возвращаться желторотой. Так пришлец и остается На земле весны и счастья, И не хочет он покинуть Остров молодости вечной. В царство молодости вечной, На волшебный Бимини, В чудный край мечты плыву я, — Будьте счастливы, друзья! Кошка-крошка Мимили{390}, Петушок Кики-рики, Будьте счастливы, мы больше Не вернемся с Бимини». Так старуха пела песню, И дремал и слушал рыцарь, И порой сквозь сон по-детски Лепетал он: «Бимини!» III
Лучезарно светит солнце На залив, на берег Кубы, И поют весь день сегодня В синеве небесной лютни. Зацелованный весною, Изумрудами блистая, В пышном платье подвенечном Весь цветет прекрасный берег. И толпится на прибрежье Пестрый люд разноголосый, Разных возрастов и званий, — Ибо все полны одним: Все полны одной чудесной, Ослепительной надеждой, Отразившейся и в тайном Умилении сердечном Той бегинки {391}– старушонки, Что с клюкою ковыляет И перебирает четки, Повторяя «Pater noster», [28] И в улыбке той сеньоры В золоченом паланкине, Что раскинулась небрежно С томной розою во рту И кокетничает с юным Знатным щеголем, который Выступает важно рядом И надменный крутит ус. Даже солдатня сегодня Смотрит мягче и приятней, Даже облик духовенства Стал как будто человечней. В упоенье потирает Руки тощий чернорясец, И кадык самодовольно Гладит жирный капуцин. Сам епископ — в храме божьем Неизменно злой и хмурый, Потому что из-за мессы Он откладывает завтрак, — Сам епископ в митре пышной Вдруг расцвел улыбкой счастья, И прыщи сияют счастьем На малиновом носу. Окруженный хором певчих, Под пурпурным балдахином. Он идет, за ним прелаты В золотых и белых ризах, С ярко-желтыми зонтами, — Словно вышел на прогулку Неким чудом оживленный Лес гигантских шампиньонов. Весь кортеж стремится к морю, Где под знойно-синим небом На траве, близ вод лазурных, Возведен алтарь господень, На котором блещут ленты, Серпантин, цветы, иконы, Мишура, сердца из воска И ковчежцы золотые. Сам его преосвященство Будет там служить молебен, И молитвой, и кропилом Он благословит в дорогу Небольшой нарядный флот, Что качается на рейде, С якорей готовый сняться И отплыть на Бимини. Это судна дон Хуана Понсе де Леон, — правитель Снарядил их, оснастил их И плывет искать волшебный Остров счастья. И, ликуя, Весь народ благословляет Исцелителя от смерти, Благодетеля людей, — Ибо всем приятно верить, Что правитель, возвращаясь, Каждому захватит фляжку С влагой молодости вечной. И уж многие заране Тот напиток предвкушают И качаются от счастья, Как на рейде корабли. Пять судов стоят на рейде В ожиданье — две фелуки, Две проворных бригантины И большая каравелла. Каравеллу украшает Адмиральский флаг с огромным Тройственным гербом Леона, Арагона и Кастильи {392} . Как садовая беседка, Весь корабль увит венками, Разноцветными флажками И гирляндами цветов. Имя корабля — «Сперанца». На корме стоит большая Деревянная скульптура, — Это госпожа Надежда. Мастер выкрасил фигуру И покрыл отличным лаком, Так что краски не боятся Ветра, солнца и воды. Медно-красен лик Надежды, Медно-красны шея, груди, Выпирающие дерзко Из зеленого корсажа. Платье, лавры на челе — Тоже зелены. Как сажа — Волосы, глаза и брови, А в руках, конечно, якорь. Экипаж судов — примерно Двести человек; меж ними Восемь женщин, семь прелатов. Сто знатнейших кавалеров И единственная дама Поплывут на каравелле, На которой командором Будет сам правитель Кубы Дон Хуан. Избрал он дамой Кяку, — да, старушка Кяка Стала донною, сеньорой Хуанитой, ибо рыцарь Даровал ей сан и званье Главкачательницы коек, Лейб-москито-мухогонки, Обер-кравчей Бимини. Как эмблема власти новой Золотой вручен ей кубок, И она — в тунике длинной, Как приличествует Гебе {393} . Кружева и ожерелья Так насмешливо белеют На морщинистых, увядших, Смуглых прелестях сеньоры. Рококо-антропофагно, Караибо-помпадурно {394} Возвышается прическа, Вся утыканная густо Пташками с жука размером, И они сверкают, искрясь Многокрасочным нарядом, Как цветы из самоцветов. Пестрый птичник на прическе Удивительно подходит К попугайскому обличью Бесподобной донны Кяки. Образину дополняет Дон Хуан своим нарядом, Ибо он, поверив твердо В близкий час омоложенья, Уж заране нарядился Модным щеголем, юнцом: Он в сапожках остроносых С бубенцами, как прилично Лишь мальчишке, в панталонах С желтой левою штаниной, С фиолетовою правой, В красном бархатном плаще; Голубой камзол атласный, Рукава — в широких складках; Перья страуса надменно Развеваются на шляпе. Расфранченный, возбужденный, Пританцовывает рыцарь И, размахивая лютней, Приказанья отдает. Он приказывает людям Якоря поднять, как только С берега сигнал раздастся, Возвестив конец молебна; Он приказывает людям Дать из пушек в миг отплытья Тридцать шесть громовых залпов, Как салют прощальный Кубе. Он приказывает людям И, смеясь, волчком вертится, Опьяненный буйным хмелем Обольстительной надежды; И, смеясь, он щиплет струны, — И визжит и плачет лютня, И разбитым козлетоном Блеет рыцарь песню Кяки: «Птичка колибри, лети, Рыбка Бридиди, плыви, Улетайте, уплывайте, Нас ведите к Бимини». 28
«Отче наш» (лат.).
Поделиться:
Популярные книги
Кодекс Крови. Книга III
3. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 21
21. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга VIII
8. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Бальмануг. Студентка
2. Мир Десяти
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Энфис 2
2. Эрра
Фантастика:
героическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума VII
7. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Попаданка
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Опер. Девочка на спор
5. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Возвращение
5. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
6.23
рейтинг книги
Волк 4: Лихие 90-е
4. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Бальмануг. (Не) Любовница 2
4. Мир Десяти
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Невеста вне отбора
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.33
рейтинг книги
Большая игра
4. Иван Московский
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 17
17. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00