Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Безымень
Небольшая лодчонка наша, чуть-чуть покачиваемая стихавшею океанскою зыбью, вошла в заливчик. Высокая иззубренная скала нависла над нами справа и казалась совершенно темною, потому что эта сторона ее, обращенная прямо к востоку, обволоклась тенью, а глаза наши привыкли, за несколько часов морского пути, к сиянью солнечного дня и резкому блеску воды. Я и товарищ мой по пути давно подладились, если можно так выразиться, к мурманскому пейзажу, к отличающему его недостатку людских голосов и безусловному царству звуков морской волны и поэтому были очень
Это двигалась «сарафанная почта». Почтовый карбас, довольно неуклюжий, но поместительный, прочный, пузатый, шел на веслах нам навстречу, и гребцами, как это здесь постоянно бывает, оказались женщины. Они-то именно и голосили вовсю. Дружно ударяли их весла по воде: одна из женщин стояла очень картинно подле мачты и приготовляла парус для того, чтобы, по выходе из заливчика, поставить его. На руле сидел рыжий помор, в меховой шапке с наушниками, развалившись с некоторым даже изяществом, отнюдь не меньшим, чем то, которое придается на картинах итальянским пастухам, стерегущим стада и наслаждающимся послеобеденным отдыхом подле какой-нибудь исторической развалины. Помор, рулевой на карбасе, расположился так спокойно и удобно именно потому, что море было тихо, а натружаться ему не придется — на то есть женщины, умеющие, в две смены, прогрести сто верст.
Когда маленькая лодчонка наша поравнялась с карбасом, величественно и самоуверенно скользившим, под резкие звуки песни, прямо на нас, отличили мы приземистую, худенькую, темную фигурку почтальона в кепи, схоронившуюся в самом карбасе, между рулевым и мачтою. Маленький, черненький почтальон еле высовывался острием своего кепи из-за толстых бортов карбаса. Кепи, как головное украшение, давно уже отошло у нас в вечность, но на Мурмане их еще донашивают и будут долго донашивать.
Слышались также очень явственно характерные слова бабьей песни:
Ой, маминька, маминька, Приведи мне писаря, Писаря хорошего, Белого, румяного.Откуда тут, в этой необъятности северного океана, вдруг писарь в песне? или это под стать остроносому кепи почтальона?
— Отчего, — спросил я у одного из наших двух поморов, по имени Яков, — на руле у них сидит не женщина, а мужчина?
Яков объяснил, а другой помор, Степан, подтвердил, что сидеть женщине на руле — стыд для карбаса, трунить начнут. Он прибавил даже, как именно начнут трунить, что скажут, как назовут. Назовут нецензурно, но пластично.
Быстро промелькнула сарафанная почта мимо нас и унесла с собою песню. Заливчик, в который мы втянулись, оказался невелик, и на темневших очертаниях его скал резко белели два предмета. На одном из камней высилась небольшая пирамидка, сложенная из закругленных водою катышей, так называемый гурий, или кекурий, поставленный кем-либо по обету или на память о каком-нибудь крушении; в углублении бухты виднелась лопарская вежа, покрытая дерном и побелевшими шкурами старых, седых оленей, и раскинутые на жердях сети и мережи.
Мы подошли к веже почти вплотную; Яков соскочил на берег
— А долго ли нам стоять можно будет? — спросил я у Якова, вспоминая о том, что с приливами и отливами тут шутить нельзя и упускать их из виду невыгодно.
— Воду простоим; вишь, она теперь припухла, на прибыли; уйдет — ляжем, полежим, покуда опять вспухнет, тогда и уйдем.
Цель нашей поездки состояла в уженье рыбы в небольшой речке, не носящей даже имени, впадающей здесь в океан. Нам говорили, что эта речка очень забавна, потому что в ней и навага, и камбала попадаются, предпочитающие, как известно, открытое море. Мы запаслись богатейшим материалом для наживки, а именно — сочными огородными червями, привезенными нами из Архангельска в нескольких жестянках.
Сойдя на берег и заглянув в вежу, мы не нашли в ней никого. Пройти к речке, устье которой было виднехонько, оказалось невозможно, потому что веками навороченные глыбы решительно преграждали дорогу. Предстояло подняться на прибрежные скалы, пройти с версту моховым болотом и затем уже спуститься вниз. Так мы это и сделали и отправились все вместе, закрепив лодку.
Спустились мы со скал к речке с большим трудом, не без помощи рук, едва не поломав удилищ, цепляясь за громадные глыбы камней, разобрались, принялись за уженье, и дело спорилось: рыбы было много и вся она жадная.
— А что, брат Яков, — сказал я нашему помору, когда удочки были заброшены и лов шел удачно, — скажи-ка: есть тут у вас привидения?
— Какие это?
— Да такие вот, что что-нибудь привидится, ночью, что ли!
— Как не бывать.
— Да ты видал?
— Не видал. Боюсь. А вот Степан, тот видел.
— А он не боится?
— Нешто станет бояться, коли всякий заговор знает!
— А что это за привидения, Степан? — обратился я к другому помору. — Какие они тут у вас? с рогами? с хвостом?
Степан сомнительно покачал головою.
Он, с самого прихода нашего на речку, растянулся навзничь по сухому песку побережья, во всю длину свою, и, подложив руки под голову, глядел на небо. Небо было желтовато-тускло; над морем лежала так называемая «марь», заволакивающая даль, как туман; она обуславливается густыми, теплыми испарениями и солнечным светом. В этой золотистой мари обыкновенно облаков заметно не бывает, они не очерчиваются; все блестит, лучится и сливается в один золотистый, определенный свет; трудно сказать: на что именно так упорно смотрел в небо Степан, спрошенный о привидениях.
— Как же это ты видел привидение? расскажи.
— Я не видал. Его видеть нельзя, потому что на нем лица нет.
— Так как же Яков говорит, что ты видел?
— Видел.
— Что же ты видел, если лица нет?
— Безымень ему имя, ну и видел, — ответил Степан, поднявшись с лежки и упершись на один из локтей.
«Безымень ему имя», — подумал я и сообразил, что это значение почти то же, что «видеть не видавши»; два выражения — одного поля ягода. Мой товарищ, слушавший разговор наш, натаскал за это время несколько наваг; он вмешался, заинтересовавшись безымянностью имени привидения.